Помощь - Поиск - Пользователи - Календарь
Полная версия: Рыцари
Клуб любителей фэнтези > Общая > История > Статьи
Всадник
Прообразом рыцарей в определенной степени является сословие эквитов (всадников) в Древнем Риме; у франков, в вооруженных силах которых ещё в VII в преобладала пешее войско свободных, конницу составляли дружинники короля (антрустионы).

Рыцарство проявило себя в Священной Римской империи в первую очередь в конфликтах централизованной власти империи с федератами Северной Африки, Италии, Галии и Испании, во время нападения арабов, которые, вместе с перешедшими на их сторону христианскими комитатами Иберийского полуострова, проникли и в Галлию, где они столкнулись с франкским конным строем. В Галлии свободным крестьянам было не под силу нести конную службу в отдаленных походах, и Каролингам для создания конницы пришлось опираться на сеньорат (на господ).

Потребность во всадниках стала вызвала при Карле Мартелле и его сыновьях раздачу церковных земель на условиях прекария. Карл Мартелл раздавал церковные земли своим дружинникам (газиндам) и требовал от них конной службы. Затем на тех же условиях стали раздаваться и коронные земли, как бенефиции. С VIII в. для состояния газиндов появляется имя вассов, вассалов. Свободный, но, по недостатку собственности, неспособный к несению конной службы человек мог, как вассал, получить бенефиции или, как поселенец (Hintersasse) — участок оброчной земли. Наделение оброчной землей преследовало хозяйственные цели, раздача бенефиций — военные. В вассальные отношения становились отчасти свободные люди, отчасти несвободные. Свободный становился вассалом путём коммендации (manibus iunctis se tradit) и приносил своему сеньору присягу на верность (per sacramentum fidelitas promittitur).

В конце VIII в. присяга на верность требуется и от несвободных (servi), которые получали бенефиции или должности (ministeria) или становились вассалами. Карл Великий ещё применял в своих войнах пехоту; Людовик I и Карл II собирали в поход только конницу.

В 865 г. от владельца 12 гуф земли требовалась кольчуга или чешуйчатый панцирь, то есть принадлежности тяжёлой конницы; лёгкая конница должна была являться с копьем, щитом, мечом и луком. Везде ниже панцирных рыцарей свободного состояния (milites) стояли легковооружённые всадники, несвободные по происхождению (vavassores, caballarii). Из оброчного населения можно было подняться в министериалы, получив должность при дворе сеньора, нести службу легковооружённого всадника, а затем, заслужив соответствующий бенефиций, перейти в тяжёлую конницу и стать рыцарем. Таким путём из среды несвободных выделился привилегированный класс дворовых слуг (vassi, servi ministeriales, pueri) при богатых феодалах. С развитием ленной системы министериалы получали лены и привлекались к рыцарской службе.

В Германии министериалы с XI в. составляют особое сословие динстманнов (Dienstmannen), стоявшее выше горожан и свободного сельского населения, тотчас позади свободных рыцарей. Признаком их несвободного состояния являлась невозможность бросить службу по произволу. Преимущества сословия министериалов побуждали свободных, а с середины XII в. — даже знатных добровольно подчиняться сеньорам, на правах министериалов. Это повышало положение класса в общественном мнении. Первое место среди министериалов принадлежало динстманнам короля и духовных князей (Reichsdienstmannen); далее шли министериалы светских князей. Прелаты, не равные князьям, и свободные феодалы не князья держали если и не динстманнов, то все-таки несвободных рыцарей, стоявших ниже министериалов. В южной и западной Германии такие milites (eigene Ritter) встречались даже на службе у тех же динстманнов. В Австрии и Штирии герцогским динстманнам удалось во второй половине XIII в. сравняться с местной знатью (они стали Dienstherren); их место, как динстманны, заняли несвободные рыцари (Eigenmannen). В северной Германии, где князья раздавали лены преимущественно динстманнам, знать с половины XII в. стала массами переходить в министериалы. Право появляться в графском суде и быть шеффенами с середины XIII в. везде признано за динстманнами. В XIV веке совершенно забыто их несвободное происхождение, память о котором до XV в. сохранилась для eigene Ritter. В XII в. рыцари свободные и рыцари-министериалы различались как ordo equestris maior et minor. Переход новых слоев несвободных классов или свободного, но не военного населения в рыцарство был задержан в середине XII в.; с Гогенштауфенов немецкое рыцарство замыкается в наследственное сословие. Постановление Фридриха I от 1156 г. (Constitutio de расе tenenda) запрещало крестьянам носить копье и меч; даже купец не смеет опоясываться мечом, а должен привязывать его к седлу. Эта конституция вводит и понятие о рыцарском происхождении (Ritterbürtigkeit); miles (всадник) имеет право на поединок, если может доказать своё рыцарское происхождение (quod antiquitus cum parentibus suis natione legitimus miles existat). По Саксонскому зерцалу, у истинного рыцаря (von ridderes art) уже отец и дед должны были быть рыцарями. Другая конституция Фридриха I (Constitutio contra incendiarios, 1187—88 гг.) запрещала сыновьям священников, диаконов и крестьян, опоясываться мечом по-рыцарски.

Во Франции знатными людьми считались собственники знатных земель, то есть феодов (fief-terre); вторым признаком знатности сделалось допущение к посвящению в рыцари. Хотя простые люди и попадали иногда в рыцари, но преобладающим правилом было, что в рыцари посвящался владелец лена. Наделённые ленами министериалы, то есть люди несвободных состояний (sergent fieffé, serviens), приравнивались к вавассорам, то есть к низшей знати. Пока владение феодом было главным признаком знатности, горожане и даже крестьяне могли приобретать её простой покупкой ленов. В конце XIII века покупка феодов незнатными людьми была затруднена тяжёлым побором (droit de franc-fief), но в это время в знать можно было попадать и по пожалованию (lettre d’anoblissement) суверена; право пожалования в знать стало привилегией короля.

В Англии право посвящать в рыцари (knight) рано стало прерогативой короны. Генрих III и Эдуард I требовали обязательного посвящения в рыцари от любого ленника, владевшего ежегодным доходом с земли не ниже 20 фунтов. Факт владения цензом взял верх над происхождением лица.

Влияние церкви на военное сословие шло сначала через присягу на верность, затем через присягу земскому или Божьему миру, наконец — через обряд освящения оружия перед вручением его воину при достижении зрелости. «Верность» включает в себя исполнение христианского долга служить Богу, соблюдение государева мира по отношению к церквам, вдовам, сиротам, обязанность блюсти справедливость и т. п. Земский и Божий мир (treuga и pax), скрепляемый присягой, устанавливается государями и соборами. Pax охраняет от насилий все невоенное население — клериков, женщин, купцов, крестьян; treuga ограничивает распри между самими рыцарями.

Уже во времена Тацита вручение оружия молодому германцу в присутствии народного собрания означало признание его совершеннолетним; оружие вручал кто-либо из вождей племени, или отец, или родственник юноши. Карл Великий в 791 г. торжественно опоясал мечом своего 13-летнего сына Людовика, а Людовик, в 838 г. — своего 15-летнего сына Карла. Этот германский обычай лег в основание средневекового посвящения в рыцари, как в члены военного сословия, но был прикрыт римским термином; возведение в рыцари в средневековых латинских текстах обозначалось словами «надеть воинский пояс» (лат. cingulum militare).

Рыцарем долгое время мог быть сделан каждый. Сначала рыцарство давалось, по германской традиции, в 12, 15, 19 лет, но в XIII веке заметно стремление отодвинуть его к совершеннолетию, то есть к 21-му году. Посвящение чаще всего совершалось в праздники Рождества, Пасхи, Вознесения, Пятидесятницы; отсюда вытек обычай «ночной стражи» накануне посвящения (veillée des armes). Каждый рыцарь мог посвящать в рыцари, но чаще всего это делали родственники посвящаемого; сеньоры, короли и императоры стремились утвердить это право исключительно за собой.

В ХI— XII вв. к германскому обычаю вручения оружия прибавились сначала только обряд подвязывания золотых шпор, облачение кольчуги и каски, ванна перед облачением; colée, то есть удар ладонью по шее, вошёл в употребление позднее. К концу обряда рыцарь вспрыгивал, не касаясь стремени, на лошадь, скакал галопом и ударом копья поражал манекены (quintaine), утверждённые на столбах. Иногда сами рыцари обращались за освящением оружия к церкви; таким образом стало проникать в обряд христианское начало.

Под влиянием церкви германский военный обряд становится сначала религиозным, когда церковь только благословляла меч (bénir l’epée, в XII в.), а затем и прямо литургическим, когда церковь сама опоясывает рыцаря мечом (ceindre l’epée, в XIII в.). В древних епископских обрядниках различают Benedictio ensis et armorum (благословение оружия) от Benedictio novi militis (посвящение рыцаря). Древнейшие следы посвящения рыцаря церковью найдены в римской рукописи начала XI в., но затем до XIII в. нет следов Benedictio novi militis; можно думать, что этот обряд возник в Риме и распространился оттуда.

Удар при посвящении в рыцари впервые упоминается в начале XIII века у Ламберта Ардрского (Lambertus Ardensis), в истории графов де Гинь и д’Ардре. Алапа проникла и в церковный обряд Benedictio novi militis. По епископскому обряднику Гильома Дюран, епископ, после обедни, приступает к благословению меча, который обнаженным лежит на жертвеннике; затем епископ берет его и влагает в правую руку будущему рыцарю; наконец, вложив меч в ножны, опоясывает посвященного, со словами: «Accingere gladio tuo super femur etc.» (да будут препоясаны чресла твои мечом); братски целует нового рыцаря и даёт alapa, в виде лёгкого прикосновения рукой; старые рыцари привязывают новому шпоры; все оканчивается вручением знамени.

Рыцарский удар распространялся во Франции с севера. Современники видели в нём испытание смирения. Для несвободных всадников принятие в рыцари было равносильно освобождению, а потому, вероятно, именно при их посвящении и появляется впервые colée — удар, который надо в таком случае сопоставить с римской формой освобождения per vundictam, сохранявшейся до VIII в. (формула отпуска раба на волю в церкви составлена по формуле освобождения per vindictam; в англо-норманнском праве встречается освобождение в народном собрании графства, путём вручения оружия).

В Германии древний обряд при посвящении в рыцари знает только опоясывание мечом при совершеннолетии (Schwertleite); существование «удара» (Ritterschlag) до XIV в. не доказано. Граф Вильгельм Голландский не был ещё посвящен в рыцари, когда в 1247 г. его избрали римским королём.

У Иоганна Беки (около 1350 г.) сохранилось описание его посвящения в рыцари путём удара. Рыцарь должен быть «m. i. l. e. s.», то есть magnanimus (великодушный), ingenuus (свободорождeнный), largifluus (щедрый), egregius (доблестный), strenuus (воинственный). Рыцарской присягой (votum professionis) требуется, между прочим: ежедневно слушать обедню, подвергать жизнь опасности за католическую веру, охранять церкви и духовенство от грабителей, охранять вдов и сирот, избегать несправедливой среды и нечистого заработка, для спасения невинного идти на поединок, посещать турниры только ради воинских упражнений, почтительно служить императору в мирских делах, не отчуждать имперских ленов, жить безупречно перед Господом и людьми.

Распространение в Германии colée могло быть в связи с французским влиянием при Карле IV. Рыцарский удар теперь получал тот, кто уже раньше владел оружием, тогда как в старые времена вручение оружия при совершеннолетии и посвящение в рыцари всегда совпадали. Простое вручение оружия осталось обязательным для каждого воина; торжественное освящение меча, золотые шпоры и «удар» стали признаком принятия воина в рыцарский орден. Молодой человек, получивший оружие, становится оруженосцем (scutarius, Knappe, Knecht, armiger, écyyer). Но так как рыцарство в социальном отношении замкнулось в высший слой военной знати, то из «оруженосцев» попадают в рыцари только сыновья рыцарей (chevalier, Ritter, knight); несвободные, повышаясь и получая тяжёлое рыцарское вооружение, не называются теперь рыцарями, а попадают в среду знати как низший её слой, под тем же именем «оруженосцев», которое сыновья рыцарей (Edelknecht, armiger nobilis) носят временно, перед посвящением в члены ордена. Рыцарство становится не столько учреждением, сколько — по примеру Франции — идеалом для всего военного сословия средних веков. Поэтому не в анналах, а в поэзии ярче всего запечатлелись образы рыцарей.
Всадник
Йохан Хёйзинга

РЫЦАРСКИЕ ОРДЕНА И РЫЦАРСКИЕ ОБЕТЫ

Хёйзинга Й. Осень средневековья. М., 1988, с. 90-101.


  Грандиозная игра в прекрасную жизнь — грезу о благородной мужественности и верности долгу — имела в своем арсенале не только форму вооруженного состязания. Другая столь же важная форма такой игры — рыцарский орден. Хотя выявить прямую связь здесь было бы нелегко, однако же никто — во всяком случае из тех, кому знакомы обычаи первобытных народов,— не усомнится в том, что глубочайшие корни рыцарских орденов, турниров и церемоний посвящения в рыцари лежат в священных обычаях самых отдаленных времен. Посвящение в рыцари — это этическое и социальное развитие обряда инициации, вручения оружия молодому воину. Военные игры как таковые имеют очень древнее происхождение и некогда были полны священного смысла. Рыцарские ордена не следует отделять от мужских союзов1, бытующих у первобытных народов.

    О такой связи, однако, можно говорить лишь как об одном из недоказанных предположений; дело здесь не в выдвижении некоей этнологической гипотезы, но в том, чтобы выявить идейную сущность высокоразвитого рыцарства. И разве станет кто-либо отрицать, что во всем этом присутствовали элементы достаточно примитивные?


  Впрочем, в представлениях, свойственных рыцарским орденам, христианский элемент был настолько силен, что объяснение существа этих представлений из чисто средневековых по своей природе церковных и политических оснований, могло бы показаться вполне убедительным, если бы мы все же не знали того, что основания эти скрывают объясняющие их, повсеместно проявляющиеся параллели с первобытными обществами.


    Первые рыцарские ордена—три наиболее известных ордена Святой Земли 2 и три испанских ордена 3 — возникли как чистейшее воплощение средневекового духа в соединении монашеского и рыцарского идеалов, во времена, когда битва с исламом становилась—дотоле непривычной—реальностью. Они выросли затем в крупные политические и экономические институции, в громадные хозяйственные комплексы и финансовые державы. Политические выгоды постепенно оттесняли на задний план их духовный характер, так же как и рыцарски-игровой элемент, а экономические аппетиты, в свою очередь, брали верх над политической выгодой. Когда тамплиеры и иоанниты процветали и еще даже действовали в Святой Земле, рыцарство выполняло реальные политические функции и рыцарские ордена, как своего рода сословные организации, имели немалое значение.


    Но в XIV и XV столетиях рыцарство означало лишь более высокий ранг в системе общественного уклада и в более молодых рыцарских орденах элемент благородной игры, который скрыто присутствовал в самой их основе, выдвинулся на передний план. Не то чтобы они превратились только в игру. В идеале рыцарские ордена все еще были полны высоких этических и политических устремлений. Но это были мечты и иллюзии, пустые прожекты. Поразительный идеалист Филипп де Мезьер панацею от всех бед своего времени видит в создании нового рыцарского ордена, которому он дает название «Орден Страстей Господних», и намерен принимать туда лиц всех сословий. Впрочем, крупнейшие рыцарские ордена времен крестовых походов также извлекали выгоду из участия в них простолюдинов. Аристократия, по Мезьеру, должна была дать гроссмейстера и рыцарей, духовенство — патриарха и его викарных епископов 4, торговый люд — братьев, крестьяне и ремесленники — слуг. Таким образом, орден станет прочным сплавом всех сословий для достижения великой цели — борьбы с турками. Орден предусматривает принятие четырех обетов. Двух уже существующих, общих для монахов и рыцарей духовных орденов: бедности и послушания. Однако вместо безусловного безбрачия Филипп де Мезьер выдвигает требование супружеского целомудрия; он хочет допустить брак, исходя

92
при этом из чисто практических соображений: этого требует ближневосточный климат и к тому же это сделает орден более привлекательным. Четвертый обет прежним орденам незнаком; это — summa perfectio, высшее личное совершенство. Так в красочном образе рыцарского ордена соединялись воедино все идеалы: от выдвижения политических планов до стремления к спасению души.


    Слово «ordre» сочетало в себе нераздельное множество значений:от понятия высочайшей святыни — до весьма трезвых представлений о принадлежности к той или иной группе. Этим словом обозначалось общественное состояние, духовное посвящение и, наконец, монашеский и рыцарский орден. То, что в понятии «ordre» (в значении «рыцарский орден») действительно видели некий духовный смысл, явствует из того факта, что в этом самом значении употребляли также слово «religio», которое, очевидно, должно было относиться исключительно к духовному ордену 5. Шателлен называет Золотое Руно «une religion», как если бы он говорил о монашеском ордене, и всегда подчеркивает свое отношение к нему как к священной мистерии. Оливье де ла Марш называет некоего португальца «chevalier de la religion de Avys» 6. О благочестии, внутренне присущем ордену Золотого Руна, свидетельствует не только почтительно трепещущий Шателлен, этот помпезный Полоний; в ритуале ордена посещение церкви и хождение к мессе занимают весьма важное место, рыцари располагаются в креслах каноников, поминовение усопших членов ордена проходит по строгому церковному чину.


    Нет поэтому ничего удивительного, что рыцарский орден воспринимался как крепкий, священный союз. Рыцари ордена Звезды, учрежденного королем Иоанном II, обязаны были при первой же возможности выйти из других орденов, если они к таковым принадлежали. Герцог Бедфордский пытается сделать кавалером ордена Подвязки юного Филиппа Бургундского, дабы тем самым еще более закрепить его преданность Англии; Филипп, однако же, понимая, что в этом случае он навсегда будет привязан к королю Англии, находит возможность вежливо уклониться от этой чести. Когда же орден Подвязки позднее принимает Карл Смелый, и даже носит его, Людовик XI рассматривает это как нарушение соглашения в Перонне, препятствовавшее герцогу Бургундскому без согласия короля вступать в союз с Англией 6. Английский обычай не принимать иностранных орденов можно рассматривать как закрепленный традицией пережиток, оставшийся от убеждения, что орденобязывает к верности тому государю, который им награждает.


    Несмотря на всю эту пылкость, при дворах XIV—ХVвв. темне менее сознавали, что многие видели в пышно разработанных ритуалах новых рыцарских орденов не что иное, как пустую забаву. К чему бы тогда постоянные выразительные уверения, что все это предпринимается исключительно ради высоких и ответственных целей? Высокородный герцог Филипп Бургундский основывает «Toison d'or» [«орден Золотого Руна»], судя по стихам Мишо Тайевана,


93

«Не для того, чтоб прочим быть под стать,
Не для игры отнюдь или забавы,
Но чтобы Господу хвалу воздать
И чая верным—почести и славы».


    Гийом Филятр в начале своего труда о «Золотом Руне» обещает разъяснить назначение этого ордена, дабы все убедились, что это отнюдь не пустая забава или нечто не заслуживающее большого внимания. Ваш отец, обращается он к Карлу Смелому, «учредил орден сей отнюдь не напрасно, как говорят некоторые».


  Подчеркивать высокие цели «Золотого Руна» было совершенно необходимо, если орден хотел обеспечить себе то первенство, которого требовало честолюбие Филиппа Бургундского. Ибо учреждать рыцарские ордена с середины XIV в. все более входит в моду. Каждый государь должен был иметь свой собственный орден; не оставалась в стороне и высшая аристократия. Это маршал Бусико со своим Ordre de la Dame blanche à l' escu verd в защиту благородной любви и притесняемых женщин. Это король Иоанн с его «рыцарями Богоматери Благородного Дома» (1351 г.)—орден из-за его эмблемы обычно называли орденом Звезды. В Благородном Доме в Сент-Уане, близ Сен-Дени, имелся «стол почета», за которым во время празднеств должны были занимать места из числа самых храбрых три принца, три рыцаря со знаменем (bannerets) и три рыцаря-постуланта (bachelers) 7. Это Петр Лузиньян с его орденом Меча, требовавшим от своих кавалеров чистой жизни и ношения многозначительного символа в виде золотой цепи, звенья которой были выполнены в форме буквы «S», что обозначало «silence» [«молчание»]. Это Амедей Савойский с «орденом Благовещения»; Людовик Бурбонский с орденом Золотого Щита и орденом Чертополоха; чаявший императорской короны Ангерран де Куси с орденом перевернутой Короны; Людовик Орлеанский с орденом Дикобраза; герцоги Баварские, графы Голландии и Геннегау 8 с их орденом Святого Антония, Т-образным крестом и колокольцем, привлекающим внимание на стольких портретах . Присущий рыцарскому ордену характер фешенебельного клуба выявляют путевые заметки швабского рыцаря Иорга фон Эхингена. Все князья и сеньоры, владения которых он посетил,предлагали ему участвовать в их «обществе, рыцарском обществе, орденском обществе»  — так именует он ордена.

94
    Порой новые ордена учреждали, чтобы отпраздновать то или иное событие, как, например, возвращение Людовика Бурбонского из английского плена; иногда преследовали также побочные политические цели — как это было с основанным Людовиком Орлеанским орденом Дикобраза, обращавшим свои иглы против Бургундии; иной раз ощутимо перевешивал благочестивый характер нового ордена (что, впрочем, всегда принималось во внимание)—как это было при учреждении ордена Святого Георгия во Франш-Конте, когда Филибер де Миолан вернулся с Востока с мощами этого святого; в некоторых случаях—это не более чем братство для взаимной защиты: орден Борзой Собаки, основанный дворянами герцогства Бар в 1416 г.


    Причину наибольшего успеха ордена Золотого Руна по сравнению со всеми прочими выявить не столь уж трудно. Богатство Бургундии—вот в чем было все дело. Возможно, особая пышность, с которой были обставлены церемонии этого ордена, и счастливый выбор его символа также внесли свою долю. Первоначально с Золотым Руном связывали лишь воспоминание о Колхиде. Миф о Язоне был широко известен; его пересказывает пастух в одной из пастурелей 9 Фруассара и. Однако герой мифа Язон внушал некоторые опасения: он не сохранил своей верности и эта тема могла послужить поводом для неприятных намеков на политику Бургундии по отношению к Франции. У Алена Шартье мы читаем:



«Для Бога и людей презренны
Идущие, поправ закон,
Путем обмана и измены,—
К отважных лику не причтен
Руно колхидское Язон
Похитивший неправдой лишь.
  Покражу все ж не утаишь».


    Но вскоре Жан Жермен, ученый епископ Шалонский и канцлер этого ордена, обратил внимание Филиппа Бургундского на шерсть, которую расстелил Гедеон и на которую выпала роса небесная. Это было весьма счастливой находкой, ибо в руне гедеоновом видели один из ярких символов тайны зачатия Девы Марии. И вот библейский герой, как патрон ордена Золотого Руна, начал теснить язычников, и Жак дю Клерк даже утверждает, что Филипп намеренно не избрал Язона, поскольку тот нарушил обет сохранения верности. «Знаками Гедеона»  называет орден один панегирист Карла Смелого, тогда как другие, как, например, хронист Теодорик Паули, все еще продолжают говорить о «Руне Язона». Епископ Гийом Филятр, преемник Жана Жермена в качестве канцлера ордена, превзошел своего предшественника и отыскал в Писании еще че-

95
тыре руна сверх уже упомянутых. В этой связи он называет Иакова, Месу, царя Моавитского, Иова и царя Давида. По его мнению, руно во всех этих случаях воплощало собой добродетель—каждому из шести хотел бы он посвятить отдельную книгу. Без сомнения, это было «уж слишком»; у Филятра пестрые овцы Иакова фигурируют как символ справедливости, а вообще-то он просто-напросто взял все те места из Вульгаты, где встречается слово vellus [«руно», шерсть»],—примечательный пример податливости аллегории. Нельзя сказать, однако, что эта идея пользовалась сколько-нибудь прочным успехом.


    Одна из черт в обычаях рыцарских орденов заслуживает внимания тем, что свидетельствует о свойственном им характере примитивной и священной игры. Наряду с рыцарями в орден входят и служащие: канцлер, казначей, секретарь и, наконец, герольдмейстер со штатом герольдов и свиты. Эти последние, более всего занятые устроением и обслуживанием благородной рыцарской забавы, носят имена, наделенные особым символическим смыслом. Герольдмейстер ордена Золотого Руна носит имя Toison d'or —как Жан Лефевр из Сен-Реми, а также Николаас ван Хамес, известный по нидерландскому «Союзу Благородных» 10 в 1565 г. Имена герольдов повторяют обычно названия земель их сеньоров: Шароле, Зеландии, Берри, Сицилии, Австрии. Первый из оруженосцев получает имя Fusil [Огниво]—по кремню в орденской цепи, эмблеме Филиппа Доброго. Другие носят романтически звучные имена (Montreal), названия добродетелей (Persévérance [Настойчивость]) или же имена-аллегории, заимствованные из «Романа о розе», такие, как Смиренная Просьба, Сладостная Мысль, Дозволенное Преследование. В Англии до сего дня есть герольдмейстеры Подвязка, Нормандия, оруженосец Красный Дракон; в Шотландии—герольдмейстер Лев, оруженосец Единорог и т. п. Во время больших празднеств гроссмейстер ордена окропляет вином и торжественно нарекает этими именами оруженосцев — или же меняет их имена при возведении в более высокий ранг.


    Обеты, налагаемые рыцарским орденом, суть не что иное, как прочная коллективная форма индивидуального рыцарского обета совершить тот или иной подвиг. Пожалуй, именно здесь основы рыцарского идеала в их взаимосвязи постигаются наилучшим образом. Тот, кто мог бы счесть простым совпадением близость к примитивным обычаям таких вещей, как посвящение в рыцари, рыцарские ордена, турниры, обнаружит в церемонии принятия рыцарского обета черты варварского характера с такой наглядностью, что малейшие сомнения тут же исчезнут. Это настоящие пережитки прошлого, параллелями которых являются «вратам» 11 древних индусов, назорейство 12 у иудеев и, пожалуй наиболее непосредственно, обычаи норманнов, о которых повествуется в сагах.

96
    Здесь, однако, перед нами не этнологическая проблема, но вопрос о том, какое же значение имели рыцарские обеты в духовной жизни позднего Средневековья. Значение их, пожалуй, было троякое: прежде всего религиозное, ставящее в один ряд рыцарский и духовный обеты; по своему содержанию и целенаправленности рыцарский обет мог носить романтико-эротический характер, наконец, такой обет мог быть низведен до уровня придворной игры и значение его в этом случае не выходило за пределы легкой забавы. В действительности все эти три значения нераздельны; самая идея обета колеблется между высоким стремлением посвятить свою жизнь служению некоему серьезному идеалу — и высокомерной насмешкой над расточительными светскими играми, -где мужество, любовь и даже государственные интересы превращались лишь в средство увеселения. И все же игровой элемент несомненно здесь перевешивает: придворным празднествамобеты придают дополнительный блеск. Однако они все еще соотносятся с серьезными военными предприятиями: с вторжением Эдуарда III во Францию, с планом крестового похода, занимавшим Филиппа Доброго.



  Все это производит на нас то же впечатление, что и турниры: изысканная романтика Pas d'armes кажется нам подержанной и безвкусной; столь же пустыми и фальшивыми кажутся обеты «цапли», «фазана», «павлина» 13. Если только мы забудем о страстях, кипевших при этом. Подобная греза о прекрасной жизни пронизывала празднества и все прочие формы флорентийской жизни времен Козимо, Лоренцо и Джулиано Медичи. Там,в Италии, она претворилась в вечную красоту, здесь ее чарам следуют люди, живущие во власти мечтаний.


    Соединение аскезы и эротики, лежащее в основе фантазиио герое, освобождающем деву или проливающем за нее своюкровь — этот лейтмотив турнирной романтики,— проявляется в рыцарском обете в иной форме и, пожалуй, даже еще более непосредственно. Шевалье де ла Тур Ландри в поучении своим дочерям рассказывает о диковинном ордене влюбленных, ордене благородных кавалеров и дам, существовавшем во время его юности в Пуату и некоторых других местах. Они именовали себя Воздыхатели и Воздыхательницы и придерживались «весьма дикого устава», наиболее примечательной особенностью которого было то, что летом должны были они, кутаясь в шубы и меховые накидки, греться у зажженных каминов — тогда как зимою не надевать ничего, кроме обычного платья без всякого меха, ни шуб, ни пальто, ни прочего в этом же роде; и никаких головных уборов, ни перчаток, ни муфт, невзирая на холод. Зимою устилали они



97
землю зелеными листьями и укрывали дымоходы зелеными ветвями; на ложе свое стелили они лишь тонкое покрывало. В этих странных причудах—столь диковинных, что описывающий их едва может такое помыслить,— трудно увидеть что-либо иное, нежели аскетическое возвышение любовного пыла. Пусть даже все здесь не очень ясно и, скорее всего, сильно преувеличено, однако только тот, кто совершенно лишен малейших познаний в области этнографии, может счесть эти сведения досужими излияниями человека, на старости лет предающегося воспоминаниям. Примитивный характер ордена Galois et Galoises подчеркивается также правилом, требующим от супруга, к которомутакой Galois заявится в гости, тотчас же предоставить в его распоряжение дом и жену, отправившись, в свою очередь, к его Galoise; если же он этого не сделает, то тем самым навлечет на себя величайший позор. Многие члены этого ордена, как свидетельствует шевалье де ла Тур Ландри, умирали от холода: «Немало подозреваю, что сии Воздыхатели и Воздыхательницы, умиравшие подобным образом и в подобных любовных забавах, были мучениками любви».


    Можно назвать немало примеров, иллюстрирующих примитивный характер рыцарских обетов. Взять хотя бы стихи, описывающие «Обет цапли», дать который Робер Артуа вынудил короля Эдуарда III и английских дворян, поклявшихся в конце концов начать войну против Франции. Это рассказ не столь уж большой исторической ценности, но дух варварского неистовства, которым он дышит, прекрасно подходитдля того, чтобы познакомиться с сущностью рыцарского обета. Граф Солсбери во время пира сидит у ног своей дамы. Когда наступает его очередь дать обет, он просит ее коснуться пальцем его правого глаза. О, даже двумя, отвечает она и прижимает два своих пальца к правому глазу рыцаря. «Закрыт, краса моя? <.. .>—Да, уверяю Вас».—«Ну что ж,—восклицает Солсбери,— клянусь тогда всемогущим Господом и его сладчайшей Матерью, что отныне не открою его, каких бы мучений и болимне это ни стоило, пока не разожгу пожара во Франции, во вражеских землях, и не одержу победы над подданными короля Филиппа»:


«Так по сему и быть. Все умолкают враз.
Вот девичьи персты освобождают глаз,
И то, что сомкнут он. всяк может зреть тотчас».

98
    Фруассар знакомит нас с тем, как этот литературный мотив воплощался в реальности. Он рассказывает, что сам видел английских рыцарей, прикрывавших один глаз тряпицею во исполнение данного ими обета взирать на все лишь единственным оком, доколе не свершат они во Франции доблестных подвигов.


    Дикарские отголоски варварского далекого, прошлого звучат в «Le Voeu du Héron» Жеана де Фокемона. Его не остановитни монастырь, ни алтарь, он не пощадит ни женщины на сносях,ни младенца, ни друга, ни родича, дабы послужить королю Эдуарду. После всех и королева, Филиппа Геннегауская, испрашивает дозволения у супруга также принести свою клятву:


«Речь королева так вела им: из примет
Узнала плоть моя, дитя во мне растет.
Чуть зыблется оно, не ожидая бед.
Но я клянусь Творцу и приношу обет...
Плод чрева моего не явится на свет,
Доколе же сама, в те чужды земли вшед,
Я не узрю плоды обещанных побед;
А коль рожу дитя, то этот вот стилет
Жизнь и ему, и мне без страха пресечет;
Пусть душу погублю и плод за ней вослед!»


    В молчанье все содрогнулись при столь богохульном обете. Поэт говорит лишь:


«На те слова король задумался в ответ
И вымолвить лишь мог: сей клятвы большей—нет».


    В обетах позднего Средневековья особое значение все еще придается волосам и бороде, неизменным носителям магической силы. Бенедикт XIII, авиньонский папа и по сути тамошний затворник, в знак траура клянется не подстригать бороду, покамест не обретет свободу. Когда Люме, предводитель гёзов 14, дает подобный обет как мститель за графа Эгмонта, мы видим здесь последние отзвуки обычая, священный смысл которого уходит в далекое прошлое.


99
    Значение обета состояло, как правило, в том, чтобы, подвергая себя воздержанию, стимулировать тем самым скорейшее выполнение обещанного. В основном это были ограничения, касавшиеся принятия пищи. Первым, кого Филипп де Мезьер принял в свой орден Страстей Господних, был поляк, который в течение девяти лет ел и пил стоя. Бертран дю Геклен также скор на обеты такого рода. Когда некий английский воин вызывает его на поединок, Бертран объявляет, что встретится с ним лишь после того, как съест три миски винной похлебки во имя Пресвятой Троицы. А то еще он клянется не брать в рот мяса и не снимать платья, покуда не овладеет Монконтуром. Или даже вовсе не будет ничего есть до тех пор, пока не вступит в бой с англичанами .


    Магическая основа такого поста, разумеется, уже не осознается дворянами XIV столетия. Для нас эта магическая подоплека предстает прежде всего в частом употреблении оков как знака обета. 1 января 1415 г. герцог Иоанн Бурбонский, «желая избежать праздности и помышляя стяжать добрую славу и милость той прекраснейшей, коей мы служим», вместе с шестнадцатью другими рыцарями и оруженосцами дает обет в течение двух лет каждое воскресенье носить на левой ноге цепи, подобные тем, которые надевают на пленников (рыцари — золотые, оруженосцы — серебряные), пока не отыщут они шестнадцати рыцарей, пожелающих сразиться с ними в пешем бою «до последнего». Жак де Лален встречает в 1445 г. в Антверпене сицилийского рыцаря Жана де Бонифаса, покинувшего арагонский двор в качестве «странствующего рыцаря, искателя приключений». На его левой ноге — подвешенные на золотой цепи оковы, какие надевали рабам,—«emprise» [«путы»]—в знак того, что он желает сразится с кем-либо. В романе о «Маленьком Жане из Сэнтре» рыцарь Луазланш носит по золотому кольцу на руке и ноге, каждое на золотой цепочке, покане встретит рыцаря, который «разрешит» его от emprise. Это так и называется—«delivrer» [«снять путы»]; их касаются в рыцарских играх, их срывают, если речь идет о жизни и смерти. Уже Ла Кюрн де Сент-Пале отметил, что согласно Тациту, совершенно такое же употребление уз встречалось y Древних хаттов 15. Вериги, которые носили кающиеся грешники во время паломничества, а также кандалы, в которые заковывали себя благочестивые подвижники и аскеты, неотделимы от emprises средневековых рыцарей.

100
    То, что нам являют знаменитые торжественные обеты XV в.,в особенности такие, как Обеты фазана напразднестве при дворе Филиппа Доброго в Лилле в 1454 г. послучаю подготовки к крестовому походу, вряд ли есть что-либоиное, нежели пышная придворная форма. Нельзя, однако, сказатьчто внезапное желание дать обет в случае необходимости и при сильном душевном волнении утратило сколько-нибудь заметно свою прежнюю силу. Принесение обета имеет столь глубокие психологические корни, что становится независимым и от веры, и от культуры. И все же рыцарский обет как некая культурная форма, как некий обычай, как возвышенное украшение жизни переживает в условиях хвастливой чрезмерности бургундского двора свою последнюю фазу.


    Ритуал этот, вне всякого сомнения, весьма древний. Обет приносят во время пира, клянутся птицей, которую подают к столу и затем съедают. У норманнов — это круговая чаша, с принесением обетов во время жертвенной трапезы, праздничного пира итризны; в одном случае все притрагиваются к кабану, которого сначала доставляют живьем, а затем уже подают к столу. В бургундское время эта форма также присутствует: живой фазан назнаменитом пиршестве в Лилле. Обеты приносят Господу и Деве Марии, дамам и дичи. По-видимому, мы смело можем предположить, что божество здесь вовсе не является первоначальным адресатом обетов: и действительно, зачастую обеты дают только дамами птице. В налагаемых на себя воздержаниях не слишком много разнообразия. Чаще всего дело касается еды или сна. Вот рыцарь, который не будет ложиться в постель по субботам — до тек пор, пока не сразит сарацина, а также не останется в одном и том же городе более пятнадцати дней кряду. Другой по пятницам не будет задавать корм своему коню, пока не дотронется до знамени Великого Турки. Еще один добавляет аскезу к аскезе: никогда не наденет он панциря, не станет пить вина по субботам, не ляжет в постель, не сядет за стол и будет носить власяницу. При этом тщательно описывается способ, каким образом будет совершен обещанный подвиг.


      Но насколько все это серьезно? Когда мессир Филипп По дает обет на время турецкого похода оставить свою правую руку не защищенной доспехом, герцог велит к этой (письменно зафиксированной) клятве приписать следующее: «Не угодно будет грозному моему господину, чтобы мессир Филипп По сопутствовал ему в его священном походе с незащищенной, по обету, рукою; доволен будет он, коли тот последуетза ним при доспехах, во всеоружии, как то ему подобает». Так что на это, кажется, смотрели серьезно и считались с возможной опасностью. Всеобщее волнение царит в связи с клятвою самого герцога .


101
    Некоторые, более осторожные, дают условные обеты, одновременно свидетельствуя и о серьезности своих намерений, и о стремлении ограничиться одной только красивою формой. Подчас обеты близки к шуточному пари, вроде того, когда между собою делят орех-двойчатку—бледный отголосок былого. Элемента насмешки не лишен и гневный Voeu du héron : ведь Робер Артуапредлагает королю, выказавшему себя не слишком воинственным,цаплю, пугливейшую из птиц. Когда Эдуард принимает обет, всесмеются. Жан де Бомон,— устами которого произносятся приведенные выше слова из Voeu du héron, слова, тонкой насмешкойприкрывающие эротический характер обета, произнесенного за бокалом вина и в присутствии дам,—согласно другому рассказу, привиде цапли цинично клянется служить тому господину, от коегоможет он ожидать более всего денег и иного добра. На что английские рыцари разражаются хохотом. Да и каким, несмотря напомпезность, с которой давали Voeux du faisan, должно было быть настроение пирующих, когда Женне де Ребревьетт клялся, что если он не добьется благосклонности своей дамы сердца перед отправлением в поход, то по возвращении с Востока он женится на первой же даме или девице, у которой найдется двадцать тысяч крон... «коль она пожелает». И этот же Ребревьетт пускается в путь как «бедный оруженосец»
на поиски приключений и сражается с маврами при Гренаде и Сете.


    Так усталая аристократия смеется над собственными идеалами. Когда с помощью всех средств фантазии и художества онапышно нарядила и щедро украсила страстную мечту о прекрасной жизни, мечту, которую она облекла пластической формой, именно тогда она решила, что жизнь, собственно, не так уж прекрасна. И она стала смеяться.

                                                    Примечания

I Мужские союзы — объединения взрослых мужчин у многих народов в эпохуродового строя. Союзы эти имели военные и военно-магические задачи, деятельность их Тщательно скрывалась от женщин, а иногда и была прямо направлена против последних. В иных случаях в союз входили все мужчины;племени, в других—в племени было несколько союзов: молодые холостяки,. старики, вожди, особо отличившиеся воины, и т. д.


2  Три ордена Святой Земли — тамплиеры, иоанниты и Тевтонский орден..О первых двух см. причем. 2* и З* к гл. IV. Тевтонский орден был основан: в 1190 г. в Палестине, первоначально как братство помощи немецким паломникам. В 1198 г. преобразован в духовно-рыцарский орден. От первых двух орденов отличался тем, что в него принимались только немцы. Вытесненный из Иерусалимского королевства тамплиерами и иоаннитами, в 1228 г. утвердился на берегах Вислы. В 1234 г. папа даровал ордену Пруссию, обязав его бороться с язычниками-пруссами (балтийская народность, родственная литовцам). В 1525 г., во время Реформации, орденские владения были превращены в светское герцогство Пруссию. Резиденция ордена была перенесена в Вену, где он формально существовал до упразднения в 1809 г. Восстановленный в 1834 г., он номинально существует и по сей день.


3  В Испании было три духовно-рыцарских ордена, ведших борьбу с маврами. Орден св. Иакова Компостелльского (Сант-Яго де Компостелла) был основан в Леоне в 1161 г., с 1175 г.—в Кастилии, в 1874 г. упразднен. Орден Калатрава (название дано по месту резиденции) был основан в 1158 г. как ветвь монашеского ордена цистерцианцев (от «Cisterium», латинизированной формы фр. Citeau,— места около Дижона, где в 1098 г. был основанпервый монастырь этого ордена), с 1175 г.—духовно-рыцарский орден, в1873 г. упразднен. Орден Алькантара (название также по месту резиденции) основан в 1156 г. под именем «Рыцари Ордена св. Иоанна Перейрского». Общепринятое название получил в 1213 г. С 1526 г. главой ордена является испанский монарх.


4  Викарный епископ (иначе — епископ-суффраган) — духовное лицо в архиерейском сане, не имеющее собственной епископской кафедры и являющеесязаместителем главы епархии. Одной из особенностей предлагаемого Филиппом де Мезьером ордена является то, что духовная и светская власти в нем разделены между патриархом и гроссмейстером соответственно, чего никогда не было в духовно-рыцарских орденах. Титул патриарха давался в католической церкви лишь главам особо важных епархий (патриарх Иерусалимский, патриарх Венеции), но никогда — орденским сановником.


5 Слово «религия» (лат. «religio») в Средние века часто употреблялось дляобозначения монашеского состояния.


6  Орден Ависы (название дано по месту резиденции) — португальский духовно-рыцарский орден, созданный в 1162 г. по образцу испанских для борьбыс маврами. Упразднен в 1789 г.


7  Наличие на копье рыцаря знамени (раздвоенного или простого) или вымпела (значка) указывало на его право командовать большим или меньшим отрядом. Башелье (bachelier) — обычно молодой рыцарь, не имеющий подчиненных.


8  В 1346 г. графские престолы Голландии, Зеландии и Геннегау занял Вильгельм V, сын императора Людовика IV Баварского, из рода Виттельсбахов и Маргариты Голландской, сестры и наследницы бездетного графа Голландии, Зеландии и Геннегау Вильгельма IV. Вильгельм V и его потомство как и все Виттельсбахи, носили, помимо титулов по своим владениям, еще и титул герцогов Баварских.


9  О жанре пастурели см. с. 144.


10  Союз Благородных («Компромисс») — объединение около пятисот нидерландских дворян, оппозиционно настроенных по отношению к испанским правителям страны.
11  «Вратам» (мн. ч.— «врата») — в древнеиндийской ведийской мифологии, а возможно, и в мифологии доарийских аборигенов Индии — магические клятвы-обеты, даваемые богами. Невыполнение их невозможно, так как ведет к нарушению космического порядка. Позднее под этим термином понимали принцип правильного поведения людей, заключающегося в точном исполнении обрядов и неукоснительном следовании правилам своей касты.


12  Назорейство — в раннем иудаизме система посвящения человека Яхве. Посвященный именовался назореем (от древнеевр. «nāzīr» — «отделенный»,«посвященный») и должен был придерживаться определенных запретов: нестричься, не употреблять опьяняющих напитков (Суд., 13, 5 и 7). Обычай этот восходит, очевидно, к архаической системе табуации.


13 При принесении обетов на птицах всех участников пиршества обносили блюдом с дичью. Каждый давал какую-либо клятву, после чего съедал кусок этой дичи. См. с. 100.


14 Гёзы (т. е. нищие, оборванцы) — прозвище участников Нидерландской революции 1565—1610 гг., боровшихся за отделение Нидерландов от Испании. Первоначально, с 1566 г., так назывались оппозиционные нидерландские дворяне, подавшие в этом году наместнице провинций Маргарите Пармской петицию о восстановлении вольностей страны. Презрительную кличку «оборванцы» они получили от одного из приближенных правительницы потому, что явились на аудиенцию в подчеркнуто скромных одеждах. резко контрастировавших с пышными нарядами испанцев. Позднее, после казни испанцами вождей движения Эгмонта и Хорна в 1568 г., наименование «нищие» приняли повстанцы: лесные гёзы, ведшие партизанскую войну, и морские, сражавшиеся с Испанией на море.


15 Хатты—древнегерманское племя, известное в I—III вв.
Всадник
Рыцарство - как военное и землевладельческое сословие, возникло у франков в связи с переходом, в VIII в. , от народного пешего войска к конному войску вассалов. Подвергшись воздействию церкви и поэзии, оно выработало нравственный и эстетический идеал воина, а в эпоху крестовых походов, под влиянием возникших тогда духовно- рыцарских орденов, замкнулось в наследственную аристократию, сознававшую себя международным военным орденом. Усиление государственной власти, перевес пехоты над конницей, изобретение огнестрельного оружия, создание постоянного войска превратили феодальное рыцарство, к концу средних веков, в политическое сословие нетитулованной знати. -

Еще в VII в. у франков преобладает пешее войско свободных, а на конях являются только дружинники короля (антрустионы) ; но затем от вестготов, в связи с нападениями арабов, проникает и во франкское государство конный строй. Так как свободным крестьянам было не под силу нести конную службу в отдаленных походах, то Каролингам, для создания конницы, пришлось опираться на сеньорат, на отношение между сеньором и его зависимыми людьми. Потребность во всадниках вызвала при Карле Мартелле и его сыновьях раздачу церковных земель на условиях прекария. Карл Мартелл раздавал церковные земли своим дружинникам (газиндам) и требовал от них конной службы. Затем на тех же условиях стали раздаваться и коронные земли, как бенефиции.


С VIII в. для состояния газиндов является имя вассов, вассалов. Свободный, но, по недостатку собственности, неспособный к несению конной службы человек мог, как вассал, получить бенефиций или, как поселенец (Hintersasse) - участок оброчной земли. Наделение оброчной землей преследовало хозяйственные цели, раздача бенефиций - военные. В вассальные отношения становились отчасти свободные люди, отчасти несвободные. Свободный становился вассалом путем коммендации (mаnibus incites se tradit) и приносил своему сеньору присягу на верность (per sacramenitum fidelitas promittitur) .

В конце VIII в. присяга на верность требуется и от несвободных (servi) , которые получали бенефиции или должности (ministeria) или становились вассалами. Карл Вел. еще применял в своих войнах пехоту; Людовик I и Карл II собирали в поход только конницу. В 865 г. от владельца 12 гуф земли требовалась кольчуга или чешуйчатый панцирь, т. е. принадлежности тяжелой конницы; легкая конница должна была являться с копьем, щитом, мечом и луком. Везде ниже панцирных рыцарей свободного состояния (milites) стояли легковооруженные всадники, несвободные по происхождению (vavassores, caballarii) . Из оброчного населения можно было подняться в министериалы, получив должность при дворе сеньора, нести службу легковооруженного всадника, а затем, заслужив соответствующий бенефиций, перейти в тяжелую конницу и стать рыцарем. Таким путем из среды несвободных выделился привилегированный класс дворовых слуг (vassi, servi ministeriales, pueri) при богатых феодалах. Они занимали при феодальных дворах, подражавших двору королевскому, придворный должности - маршалка, сенешалка, шенка, кеммерера - или должности в домовом и поместном управлении - ключников, старост, - или несли конную службу, как вестники и конвойные. С развитием ленной системы министериалы получали лены и привлекались к рыцарской службе. В Германии министериалы с XI в. составляют особое сословие динcтмaннoв (DIENSTMANNEN), стоявшее выше горожан и свободного сельского населения, тотчас позади свободных рыцарей. Признаком их несвободного состояния являлась невозможность бросить службу по произволу. Преимущества сословия министериалов побуждали свободных, а с половины XII в. - даже знатных добровольно подчиняться сеньорам, на правах министериалов. Это повышало положение класса в общественном мнении.

Первое место среди министериалов принадлежало динстманнам короля и духовных князей (REICHSDIENSTMANNEN), далее шли министериалы светских князей. Прелаты, не равные князьям, и свободные феодалы не-князья держали если и не динстманнов, то всетаки несвободных рыцарей, стоявших ниже министериалов. В южной и западной Германии такие milites (eigene Ritter) встречались даже на службе у тех же динстманнов. В Австрии и Штирии герцогским динстманнам удалось во второй половине XIII в. сравняться с местной знатью (они стали DIENSTHERREN) ; их место, как динстманны, заняли несвободные рыцари (Eigenmannen) . В северной Германии, где князья раздавали лены преимущественно динстманнам, знать с половины XII в. стала массами переходить в министериалы. Право являться в графском суде и быть шеффенами с половины XIII в. везде признано за динстманнами. В XIV веке совершенно забыто их несвободное происхождение, память о котором до XV в сохранилась для eigene Ritter. В XII в. рыцари свободные и рыцари-министериалы различались как ordo equestris maior et minor.

Переход новых слоев несвободных классов или свободного, но не военного населения в рыцарство был задержан в половине XII в. ; с Гогенштауфенов немецкое Р. замыкается в наследственное сословие. Постановление Фридриха I от 1156 г. (Constitutio de расе tenenda) запрещало крестьянам носить копье и меч; даже купец не смеет опоясываться мечем, а должен привязывать его к седлу. Эта конституция вводить и понятие о рыцарском происхождении (Ritterburtigkeit) ; miles (всадник) имеет право на поединок, если может доказать свое рыцарское происхождение (quod autiquitus cum parentibus suis natione legitimus miles existat) . По Саксонскому зерцалу у истинного рыцаря (von ridderes art) уже отец и дед должны были быть рыцарями. Другая конституция Фридриха I (Constitutio contra incendiarios, 1187 - 88 гг. ) запрещала сыновьям священников, диаконов и крестьян опоясываться мечем по- рыцарски . Во Франции знатными людьми считались собственники знатных земель, т. е. феодов (fiefterre) ; вторым признаком знатности сделалось допущение к посвящению в рыцари. Хотя простые люди и попадали иногда в рыцари, но преобладающим правилом было, что в рыцари посвящался владелец лена. Наделенные ленами министериалы, т. е. люди несвободных состояний (sergent fieffe, serviens) , приравнивались к вавассорам, т. е. к низшей знати. Пока владение феодом было главным признаком знатности, горожане и даже крестьяне могли приобретать ее простой покупкой ленов.

В конце XIII в. покупка феодов незнатными людьми была затруднена тяжелым побором (droit de franc-fief) , но в это время в знать можно было попадать и по пожалованию (lettre d'anoblissement) суверена; право пожалования в знать стало привилегией короля. В Англии право посвящать в рыцари (knight) рано стало прерогативой короны. Генрих III и Эдуард I требовали обязательного посвящения в рыцари от любого ленника, владевшего ежегодным доходом с земли не ниже 20 фн. Факт владения цензом взял верх над происхождением лица.

Влияние церкви на военное сословие шло сначала через присягу на верность, затем через присягу земскому или Божьему миру, наконец - через обряд освящения оружия перед вручением его воину при достижении зрелости. "Верность" включает в себя исполнение христианского долга служить Богу, соблюдение государева мира по отношению к церквам, вдовам, сиротам, обязанность блюсти справедливость и т. п. Земский и Божий мир (treuga и pax) , скрепляемый присягой, устанавливается государями и соборами. Pax охраняет от насилий все невоенное население - клериков, женщин, купцов, крестьян; treuga ограничивает распри между самими рыцарями. - Уже во времена Тацита вручение оружия молодому германцу в присутствии народного собрания означало признание его совершеннолетним; оружие вручал кто-либо из вождей племени, или отец, или родственник юноши. Карл Вел. в 791 г. торжественно опоясал мечем своего 13-летнего сына Людовика, а Людовик, в 838 г. - своего 15-летнего сына Карла. Этот германский обычай лег в основание средневекового посвящения в рыцари, как в члены военного сословия, но был прикрыт римским термином; возведение в рыцари в средневековых латинских текстах обозначалось словами: "надеть воинский пояс" (cingulum militare римского солдата) . Рыцарем долгое время мог быть сделан каждый, но на деле обыкновенно посвящались только сыновья рыцарей (дамуазо) . "Дамуазо" проходили школу Р. при дворах своих будущих сеньоров, в звании оруженосцев (ecuyer) . Сначала Р. давалось, по германской традиции, в 12, 15, 19 лет, но в XIII веке заметно стремление отодвинуть его к совершеннолетию, т. е. 21-му году. Посвящение чаще всего совершалось в праздники Рождества, Пасхи, Вознесения, Пятидесятницы; отсюда вытек обычай "ночной стражи" накануне посвящения (veillee des armes) .

Каждый рыцарь мог посвящать в рыцари, но чаще всего это делали родственники посвящаемого; сеньоры, короли и императоры стремились утвердить это право исключительно за собой. Посвящение в ХI-II вв. еще просто. К германскому обычаю вручения оружия прибавились сначала только обряд подвязывания золотых шпор, облачение кольчуги и каски, ванна перед облачением; colee, т. е. удар ладонью по шее, вошел в употребление позднее. К концу обряда рыцарь вспрыгивал, не касаясь стремени, на лошадь, скакал галопом и ударом копья поражал манекены (quintaine) , утвержденные на столбах. Иногда сами рыцари обращались за освящением оружия к церкви; таким образом стало проникать в обряд христианское начало. Под влиянием церкви германский военный обряд становится сначала религиозным, когда церковь только благословляет меч (Benir l'epee, в XII в.) , а затем и прямо литургическим, когда церковь сама опоясывает рыцаря мечем (ceindre l'epee, в XIII в.) . В древних епископских обрядниках различают ВЕNЕDICTIO ensis et armorum (благословение оружия) от Benedictio novi militis (посвящение рыцаря) . Древнейшие следы посвящения рыцаря церковью найдены в римской рукописи начала XI в. , но затем до XIII в. нет следов Benedictio novi militis; можно думать, что этот обряд возник в Риме и распространился оттуда. Удар при посвящении в рыцари впервые упоминается в начале XIII в. у Ламберта Ардрского (Lambertus Ardensis) , в истории графов де Гинь и д'Ардр (здесь канцлер Фома Бекет опоясывает меч, подвязывает шпоры и дает алапу молодому графу Балдуину де Гинь, служившему у него в качестве miles Edelknappe; в 1181 г. гр. Балдуин де Гинь сам дает алапу, опоясывает меч и подвязывает шпоры своему сыну Арнольду, уже испытанному воину). Алапа проникла и в церковный обряд Benedictio novi militis. По епископскому обряднику Гильома Дюран, епископ, после обедни, приступает к благословению меча, который обнаженным лежит на жертвеннике; затем епископ берет его и влагает в правую руку будущему рыцарю; наконец, вложив меч в ножны, опоясывает посвященного, со словами: Accingere gladio tuo super femur etc. (да будут препоясаны чресла твои мечом) ; братски целует нового рыцаря и дает alapa, в виде легкого прикосновения рукой; старые рыцари привязывают новому шпоры; все оканчивается вручением знамени.

Рыцарский удар распространялся во Франции с севера. Современники видели в нем испытание смирения. Для несвободных всадников принятие в рыцари было равносильно освобождению, а потому вероятно именно при их посвящении и появляется впервые colee-удар, который надо в таком случае сопоставить с римской формой освобождения per vindictam, сохранявшейся до VIII в. (формула отпуска раба на волю в церкви составлена по формуле освобождения per vindictam; в англонорманском праве встречается освобождение в народном собрании графства, путем вручения оружия). Под влиянием церкви окончательно сложились и заповеди Р. В 1330 г. Гильом, граф д'Остреван, получил, как рыцарь, следующие наставления от епископа города Камбрэ: ежедневно слушать натощак обедню; если нужно, умереть за веру; покровительствовать вдовам и сиротам; не начинать войны без причины; не поддерживать несправедливого дела, но защищать невинно угнетенных; во всех делах соблюдать смирение; охранять имущество своих подданных; не предпринимать ничего враждебного против своего сеньора. В Германии древний обряд при посвящении в рыцари знает только опоясывание мечем при совершеннолетии (SCHWERTLEITE) ; существование "удара" (RITTERSCHLAG) до XIV в. не доказано. Граф Вильгельм Голландский не был еще посвящен в рыцари, когда в 1247 г. его избрали римским королем.

У Иоганна Беки (ок. 1350 г. ) сохранилось описание его посвящения в рыцари путем удара. Рыцарь должен быть "m. i. l. e. s.", т. е. magnanimus (великодушный) , iugenuus (свободнорожденный) , largifluus (щедрый), egregius (доблестный) , strenuus (воинственный) . Рыцарскою присягою (votum professionis) требуется, между прочим: ежедневно слушать обедню, подвергать жизнь опасности за католическую веру, охранять церкви и духовенство от грабителей, охранять вдов и сирот, избегать несправедливой среды и нечистого заработка, для спасения невинного идти на поединок, посещать турниры только ради воинских упражнений, почтительно служить императору в мирских делах, не отчуждать имперских ленов, жить безупречно перед Господом и людьми. Распространение в Германии colee могло быть в связи с французским влиянием при Карле IV. Рыцарский удар теперь получал тот, кто уже раньше владел оружием, тогда как в старые времена вручение оружия при совершеннолетии и посвящение в рыцари всегда совпадали. Простое вручение оружия осталось обязательным для каждого воина; торжественное освящение меча, золотые шпоры и "удар" стали признаком принятия воина в рыцарский орден.

Молодой человек, получивший оружие, становится оруженосцем (scutarius, Knappe, Knecht, armiger, ecyyer) . Но так как P. в социальном отношении замкнулось в высший слой военной знати, то из "оруженосцев" попадают в рыцари только сыновья рыцарей (chevalier, Ritter, knight) ; несвободные, повышаясь и получая тяжелое рыцарское вооружение , не называются теперь рыцарями, а попадают в среду знати как низший ее слой, под тем же именем "оруженосцев" , которое сыновья рыцарей (Edelknecht, armiger nobilis) носят временно, перед посвящением в члены ордена. Р. становится не столько учреждением, сколько - по примеру Франции - идеалом для всего военного сословия средних веков. Поэтому не в анналах, а в поэзии (былины о поколениях героев, Chansons de geste XI в. , в рукописях XII - XIII вв. ) ярче всего запечатлелись образы рыцарей. Рыцарские доблести - мужество (pronesse) , лояльность (loyaute) , щедрость (largesse) , благоразумие (le sens, в смысле умеренности) , утонченная общительность (courtoisie) , чувство, чести (honneur) ; рыцарские заповеди - быть верующим христианином, охранять церковь и Евангелие, защищать слабых, любить родину, быть мужественным в битве повиноваться и быть верным сеньору, говорить правду и держать свое слово, блюсти чистоту нравов, быть щедрым, бороться против зла и защищать добро и т. п. Позднее романы "Круглого Стола" вообще труверы и миннезингеры поэтизируют переутонченное придворное рыцарство XIII в. Среди всадников-министериалов и оруженосцев, заслуживающих рыцарские шпоры при дворах сюзеренов, мог возникнуть и культ дам; долг повиновения и уважения по отношению к жене сеньора, как существу более высокому, превратился в поклонение идеалу женщины и служение даме сердца, по большей части замужней женщине, стоящей по общественному положению выше поклонника.

Столетняя война между Францией и Англией в XIV в. внесла идею "национальной чести" в среду Р. обеих враждебных стран; идея национального соперничества в рыцарской доблести оживляет лучшие стороны сословия. Фруассар, в хрониках, посвященных преимущественно истории столетней войны, прославлял современное ему французское и английское Р. (напр. Эдуарда III и коннетабля Бертрана Дюгеклен) ; французский шамбеллан той же эпохи, Жоффруа де Шарни (Charny) , написал целый трактат о рыцарстве. В отдельных воинах первоначальный идеал Р. воскресал иногда и в XVI веке - напр. в Баярде, рыцаре без страха и упрека, в императоре Максимилиане I, - но, как учреждение, Р. в сущности умерло вместе со средними веками. О вооружении рыцарей см. Доспех и Оружие. Когда тяжеловооруженные рыцари защищали себя одними только кольчугами, тогда ( в XI - XII вв. ) легковооруженные всадники являлись в битву совершенно без металлических доспехов; но в XIII в. , по мере того, как тяжеловооруженная конница запасается нагрудниками и корсетами, у легковооруженных всадников появляется кольчуга. Каждый тяжеловооруженный рыцарь брал с собой в битву трех лошадей и одного, двух или трех оруженосцев, которые обыкновенно набирались из зависимых людей или рыцарских сыновей, не получивших еще посвящения в рыцари; эти оруженосцы первоначально шли в битву пешими и оставались во время схваток сзади линии, с запасными лошадьми и оружием. Когда в XIV в. укоренился среди рыцарей обычай спешиваться во время битвы, то оруженосцы стали набираться из легких всадников; счет рыцарскому войску стал идти по "копьям" , считая по три всадника на одно рыцарское копье. На Рейне для той же рыцарской единицы появилось название "gleve" (glaive) .

Обыкновенным построением для отряда рыцарей в средние века был cuneus. т. е. клин. На такой "клин" иногда шло несколько сотен рыцарей, а иногда несколько тысяч. Чаще всего все рыцарское войско выстраивалось перед битвой в три боевые линии, одна за другой, а каждая боевая линия распадалась на "клинья" и имела центр и два крыла. В связи с военным бытом Р. зародились во Франции турниры и оттуда проникли уже в Германию и Англию (соuflictus gallici) . Памятниками средневекового Р. остаются замки XII - XIV вв. С одичанием Р. такие замки превращались иногда в разбойничьи гнезда, опорные пункты для систематического грабежа соседей и проезжающих (Raubritter) . Рудольфу Габсбургскому принадлежит честь уничтожения в Германии большого числа разбойничьих гнезд таких рыцарей-грабителей. См. Gautier, "La Chevalerie" (Пар. , 1884) ; Roth von SCHRECKENSTEIN, "Die Ritterwurde und der Ritterstand" (Фрейбург на БР. , 1886) ; Alwin Schulz, "Das hofische Leben zur Zeit der Minnesinger" (1879 - 80, 2 изд. , 1889) ; Kobler, "Die Entwickelung des KRIEGSWESENS und der Kriegfubrung in der Ritterzeit" . Популярный очерк дает Henne am Rhyn, "Geschichte des Rittertums" (Лпц.) .

Eвг. Щепкин

Брокгауз Ф.А. , Ефрон И.А. Энциклопедический словарь
Всадник
Каплан А. Б.
Столетняя война: кризис рыцарства и усиление агрессивности в обществе

На одной из частей триптиха Иеронима Босха “Страшный Суд” среди десятков изображений чертей, пытающих души грешников, изображен черт с наружностью оборванца и с птичьим клювом вместо головы. Искусствовед Бакс, посвятивший этой картине целую монографию, анализируя каждое изображение на триптихе, уделяет этому образу особое внимание. Прототипом образа птицеобразного черта был полурыцарь-полуландскнехт, оборванец в рыцарском шлеме с опущенным забралом, удивительно напоминавшим птичий клюв.

Этот образ глубоко символичен. В годы жизни Босха, на рубеже XV и XVI веков, рыцарство — один из самых могущественных слоев средневекового общества — находилось в кризисном состоянии.

Но эпоха истинного феодализма и процветания рыцарства приходит к концу уже в XIII столетии. Господствующими факторами в государственной и общественной жизни становятся торговое могущество бюргерства и покоящееся на нем денежное могущество государя. Укрепление монархической власти и государственных институтов постепенно ослабляет социальную функцию рыцарства. Крах идеи крестовых походов в конце XIII в. обрекает многих рыцарей, особенно странствующих, на бесцельное существование. Они ведут паразитическую жизнь при королевских дворах. В XIV — XV вв. продолжается развитие оружейного ремесла, главным его центром был Милан, но и в других городах было много цехов, специализирующихся на изготовлении оружия и доспехов. В XV в. красота рыцарского вооружения достигает совершенства. Турниры становятся не только смотром воинской доблести, но и доспехов. Но красота их, и поныне украшающих дворцы и музеи, была причиной растущей ревности рядовых рыцарей, принужденных довольствоваться старыми или плохими, дешевыми доспехами. Одной из главных мотиваций жизни рыцаря в позднее средневековье становится стремление найти добычу на турнире или на войне. Связь рыцарского идеала с высокими ценностями религиозного сознания — состраданием, справедливостью, верностью — резко ослабла в позднее средневековье. Игровое поведение занимает в жизни рыцаря все больше места, чем функциональная жизнедеятельность. Игра может быть также переключением от паразитической жизни, преступных деяний и даже их оправданием. Во всей рыцарской культуре XV столетия, пишет Хейзинга, царит неустойчивое равновесие между легкой насмешкой и сентиментальной серьезностью. “Рыцарские понятия чести, верности и благородной любви воспринимаются абсолютно серьезно, однако время от времени напряженные складки на лбу расправляются от внезапного смеха”. Именно в XV в. распространяется “тип полурыцаря-полуциника”, способного на самые преступные, агрессивные поступки. Он сформировался в годы Столетней войны (1337-1453), которая охватила не только Францию и Англию, но и другие страны Западной Европы.

Изучая причины войн, Эрих Фромм подчеркивал, что хотя врожденная агрессия различной степени свойственная человеку, не может быть причиной войны, но именно в ходе войны агрессивность и садизм получают самую полную возможность для развития. Если индивидуальная агрессивность, как отмечает Фромм, возникает в результате деструктивности личного существования, то разрушение привычного образа жизни порождает коллективную агрессивность. Уже накануне Столетней войны значительное число рыцарей сознательно или подсознательно переживало свою “профессиональную невостребованность”. Это состояние порождало беспричинную агрессивность, всплески которой неоднократно возникали на протяжении Столетней войны. Несколько ее эпизодов особенно отчетливо прорисовали процесс распада рыцарского сословия. Один из них связан с правлением короля Иоанна II (1350-1364). Известный французский историк и писатель Жорж Борданов в биографии Иоанна II Доброго попытался нарисовать портрет короля-неудачника, как благородного короля-рыцаря, Дон Кихота XIV в. На наш взгляд, подобный подход еще более подчеркивает военные неудачи французского рыцарства и крах его идеалов.

Сам Иоанн II пытался извлечь уроки из поражения при Кресси, но вместо реалистических реформ он мечтал о создании идеального рыцарского войска. Основной частью французского войска было рыцарское ополчение. Здесь не было ни порядка, ни дисциплины. Сеньор мог уехать с поля битвы по своему желанию . Король, будучи во власти утопических идеалов рыцарства, попытался создать светский рыцарский орден по типу духовно-рыцарских орденов. В отличие от английского ордена “Подвязки” (созданного Эдуардом III), включавшего небольшое число кавалеров (всего 24 человека), французский орден “Звезды” был “массовым”. Король не жалел денег. Была придумана специальная форма ордена “Звезды” — белый кафтан, на который надевался красный камзол, плащ, подбитый беличьим мехом, туфли, расшитые золотом. Король решил возродить обычаи, существовавшие в войсках древних франков, в частности ежегодные майские сборы. По приказу короля члены ордена должны были служить только ему, прервав прежние вассальные связи. Никто не мог участвовать в каких-либо войнах без разрешения короля. Во время битвы за дело монарха каждый рыцарь “Звезды” должен был сражаться до конца, уход с поля боя означал позорное изгнание из ордена, который уже в первый год существования насчитывал 500 человек.

На первых порах жизнь ордена казалась вечным праздником. Для его нужд был полностью перестроен один из замков; множество мастеров трудились над созданием банкетного зала. Зал был обит алым бархатом с вышитыми изображениями гербов всех рыцарей ордена. По приказу Иоанна II парижские мебельщики изготовили высокие золоченые стулья для кавалеров ордена и роскошный трон для короля у огромного стола. Регулярными стали пышные пиры, на которых их участники подражали обычаям рыцарей Круглого стола. Здесь выступали певцы, поэты и жонглеры. Но вскоре стало очевидно, что орден “Звезды” — только пародия на идеальный союз рыцарей Круглого стола.

Всякая игра, которая соприкасается с серьезной жизнью, может стать бессмысленной и жестокой. В первой битве с англичанами при г. Марроне 90 рыцарей ордена “Звезды” погибли только потому, что, согласно уставу ордена, они имели право отступать с поля боя не более чем на четыре арпана. Подобная регламентация лишала воинов свободы маневра, и они гибли, окруженные противником. Бессмысленные жертвы рассматривались как должное и никак не влияли на беззаботную, расточительную жизнь двора “нового короля Артура”.

В то время как французские рыцари представляли конгломерат почти независимых сеньоров, окруженных свитой своих вассалов, основная масса английского войска состояла из профессиональных лучников и гасконцев, которые, будучи природными воинами, умели быстро приспосабливаться к любой обстановке. Английский военачальник Черный принц учитывал многие факторы для будущей битвы: изучал местность, искал удобные переправы и броды для будущего отступления. Гасконцы подобно казачьим разъездам осуществляли службу разведки, а также постоянно тревожили медленно двигающихся французов внезапными налетами.

Долголетние оборонительные войны с шотландцами приучили англичан к тактике обороны. Английские лучники умели находить естественное прикрытие в густых кустарниках, быстро возводили высокие плетни, являющиеся препятствием для рыцарей.

Английский лук — грозное оружие: его длина достигала двух метров, сделан он был из тисового дерева, тетива была из шелка либо из специального обработанного льна, стрела летела на четыреста метров. Опытный лучник мог производить шесть выстрелов в минуту, стрела размером в один метр с острым зазубренным наконечником при ранении причиняла сильную боль.

Вооружение французского рыцаря делало его малоподвижным (на нижнее белье рыцарь надевал специальный боевой камзол и штаны из очень плотной ткани или из кожи, на этот костюм надевали нагрудные латы либо кольчугу с нашитыми пластинами. В середине XIV в. искусно выполненные (в основном миланскими оружейниками) доспехи еще не были распространены. Ни изящных кирас, ни плавно двигающихся на шарнирах наплечников и наколенников не носили, тяжелая кольчуга и железные пластины, покрывающие все тело, были громоздкими и неудобными, сковывали движение.

Как только рыцарь или его конь были ранены стрелой, этот тяжеловооруженный всадник терял всю свою боеспособность, наступала очередь наемников-ирландцев, валийцев или гасконцев, вооруженных копьями, боевыми топорами. У них было много традиционных приемов как сбросить рыцаря с коня, добить или взять в плен.

18 сентября 1356 г. войска встретились около города Пуатье. Видя численное превосходство французов и опасаясь за исход битвы, Черный рыцарь предложил перемирие на 7 лет. Но Иоанн II отказался от фактически бескровной победы, он жаждал реванша за поражение при Кресси. При этом набожный французский король перенес битву с воскресенья на понедельник. Пока французы молились, англичане возводили укрепления. Король отослал назад городское ополчение из Пуатье, пришедшее помочь рыцарям, он считал, что не дело простого народа вмешиваться в споры между королями.

19 сентября 1356 г. началась одна из решающих битв Столетней войны. Король находился в центре, предоставив двум фланговым конным рыцарским ополчениям свободу действий. Оба маршала, командующие флангами, во главе своих сил бросились на врага. Но фланговые атаки наткнулись на укрепления и захлебнулись в потоке стрел. Наследник престола Карл, видя неизбежность поражения, покинул поле битвы. Так же поступили два других сына короля Людовика и Жан. Рыцари, находившиеся в центре во главе с королем, не хотели отступать. Спешившиеся рыцари могли сражаться с английскими пехотинцами, но против английской дисциплинированной кавалерии они были бессильны. Множество французских рыцарей погибли под копытами английских коней, в своих тяжелых доспехах они с трудом передвигались по мокрой земле и становились легкой добычей ловких гасконцев и ирландцев. В этот день бесславно окончил свое существование орден “Звезды”. Паника, охватившая французов, заставила их забыть рыцарские клятвы. Тщетно французский король пытался соблюсти устав ордена. Он отказался отступить и вместе со своим младшим сыном Филиппом оставался на поле боя. Когда группа из гасконцев и англичан набросилась на короля, он понял, что битва проиграна и закричал: “Где мой кузен принц Уэльский, я сдаюсь ему в плен”. Только тяжелые доспехи спасли Иоанна II от неминуемой смерти. Несколько рыцарей из свиты Черного принца с трудом отбили лежавшего на земле короля у гасконцев. С точки зрения рыцарской морали, которую разделял и Черный принц, Иоанн II вел себя безупречно, он проиграл “большой турнир” и сдался в плен. Но битва при Пуатье была не турниром, а национальным поражением Франции и полным крахом рыцарства.

Английский король склонил своего пленника Иоанна II к миру в городке Бретиньи. По этому миру англичане получили значительные территории на юго-западе Франции и определили огромный выкуп за короля Франции — 3 млн. золотых крон. Но мир в Бретиньи не принес Франции желанного покоя. Невостребованные в условиях мира и брошенные на произвол судьбы отряды наемников — английских и французских, большинство которых составляли рыцари и оруженосцы, сделали 60-е — 70-е годы временем грабежа и разбоя во Франции. Но и разбойничьи отряды не были жизнеспособны. В ходе страшной Столетней войны рождался новый мир, более жестокий, но и более приспособленный к реальности, хотя и старый мир не хотел уходить быстро в прошлое, отчего рыцарская утопия уживалась, сращивалась с новым “предмакиавеллистским” мировоззрением.

Перелом в Столетней войне наступил в 70-х годах XIV в., к концу десятилетия почти вся территория страны была очищена от англичан. Победы явились следствием, главным образом, военной реформы Карла V, пытавшегося преодолеть анахронизм феодального ополчения и рыцарского ведения боя. Однако время правления Карла VI и развернувшаяся в стране феодальная анархия реставрировали старые традиции. Подросло новое поколение рыцарей, не помнивших позора Кресси и Пуатье, тем более что в 1382 г. рыцарское ополчение победило войско восставших фламандских горожан при городке Розбеке. Фруассар и другие хронисты сообщают, что рыцари проявили чудовищную жестокость, тысячи пленных горожан были зверски убиты. Подобная жестокость была несовместима с рыцарской моралью. Можно сказать, что победа при Розбеке принесла рыцарям не меньший позор, чем поражение при Кресси и Пуатье.

Вероятно, в “коллективном подсознании” сословия жила мысль о растущей его “социальной ненужности”. Феодальные игры не могли вытеснить из коллективной психологии рыцарства тревоги, связанной с исторической обреченностью сословия. Это было одной и причин усиления агрессивности.

Причиной общего падения нравов в Европе XIV — XV вв. стал и церковный раскол в католическом мире, начавшийся в 1378 г. и растянувшейся на целые десятилетия. В частности, ослабел церковный контроль над династическим кровосмешением, вследствие которого среди коронованных особ было много неполноценных людей.

Молодой король Карл VI уже в детстве страдал некими психическими отклонениями от нормы. В 1385 г. шестнадцатилетний король женился на принцессе Изабелле Баварской, которая вошла в историю под именем Изабо Баварской, оставившей недобрую память у потомков. Даже если наполовину правда то, что писали о ней маркиз де Сад, Дюма и Бретон, все равно трудно найти исторический персонаж, превосходящий ее развратом и преступной жестокостью. Не по годам физически развитая четырнадцатилетняя девочка-подросток оказалась в обстановке, где могли проявиться самые черные черты характера человека. На месте ордена “Звезды” возник “Двор Любви”. Юные король, королева, принцы крови, многочисленная знать, свободные от контроля зрелых людей, быстро преодолевали все нравственные барьеры. Автор хроники Сен-Дени пишет, что по случаю посвящения в рыцари младшего брата короля были устроены празднества, которые переросли в “необычные оргии”. Развратная жизнь надломила болезненную психику Карла VI. В 1392 г. у него случился первый приступ безумия, которые затем регулярно повторялись. По мнению Ги Бретона, королева и ее любовник — младший брат короля Людовик, способствовали болезни короля. Эту ситуацию подтверждает факт, описанный Фруассаром. Во время одного из балов, когда король и несколько придворных вымазались смолой и облепившись перьями изображали пляшущих дикарей, брат короля “нечаянно” уронил свечу на танцующих. Платья “дикарей” вспыхнули как факелы. Король спасся чудом. После этого случая приступы невменяемости стали более частыми и продолжительными. В стране все более усиливался беспредел властей. Огромные деньги шли на содержание “Двора Любви”, где царили брат короля и Изабо. Элита рыцарства находилась в состоянии нравственного разложения. Но новые поколения рыцарей тоже мечтали о подвигах и стремились повторить судьбу своих предков - крестоносцев. Когда венгерский король Сигизмунд обратился к государствам Европы с призывом помочь ему в борьбе с турками, многие французские рыцари откликнулись на его просьбу. В 1396 г. более 10 тыс. рыцарей с многочисленной армией оруженосцев и слуг стали медленно двигаться по направлению к Венгрии. Во главе ополчения был граф Жан Неверский, старший сын герцога Бургундского. Это был типичный представитель своего времени, в нем уживалось показное рыцарство с коварством беспринципного политика. Большинство рыцарей рассматривали поход как пышный маскарад, каждый, кто имел средства, стремился покрасоваться своими доспехами, ибо уже с конца XIV в. они стали не только вооружением, но и модным украшением, стремление захватить сокровища Востока было стимулом для большинства знатных и рядовых рыцарей.

Когда огромная армия султана приблизилась к Никополю, венгерский король вновь прибыл во французский лагерь, он умолял французских военачальников не поддаваться обманным маневрам турок, перегруппировать войска и объединиться с венграми. Но возобладало мнение большинства рыцарей. Не придавая значения помощи венгерской армии, рыцарское ополчение двинулось на турок и действительно потеснило войско мусульман. Но когда кавалерия значительно углубилась в расположение турецких войск, султан Баязид приказал основным силам, расположенным на флангах, окружить рыцарей. Тщетны были попытки французов сопротивляться туркам. Венгерские войска отступили. Баязид был обеспокоен, как бы турки не истребили всех рыцарей, и приказал не убивать наиболее знатных на вид вельмож. Большинство рыцарей предложили огромный выкуп. Так бесславно окончилась эта пародия на крестовый поход.

Печальный итог военной судьбы французского рыцарства подвела битва при Азенкуре. Французское рыцарское ополчение вновь поражало своей пышностью, оно как бы вопреки истории хотело доказать свою боеспособность, рыцари щеголяли красотой доспехов и боевым убранством лошадей. Забыты были Кресси, Пуатье и Никополь. Французская армия численностью вчетверо превосходила англичан, однако значительную ее часть составляли люди, обслуживавшие рыцарей (носильщики, пажи и т.д.) и потому не были боеспособными.

Армия Генриха V была малочисленна, но состояла из профессиональных воинов. Английский король использовал все преимущества местности и погоды, во влажную землю были вбиты колья, мешавшие продвигаться французской коннице. Следует отметить, что, хотя французская армия была разделена на фланги и авангард, многие рыцари не подчинились плану и сгрудились в авангарде. После того как англичане произвели предупредительную атаку на французов, тяжеловооруженные рыцари на конях двинулись на англичан. Но размокшая почва стала их главным противником. Рыцари тонули в грязи и фактически превращались в неподвижные железные статуи — идеальные мишени для лучников. И вновь, как в былые времена, началось истребление рыцарей. На этот раз оно было на редкость безжалостным. Английский король приказал никого не брать в плен.

В битве при Азенкуре (1415) были полностью нарушены старые рыцарские “турнирные” правила ведения войны, им на смену приходила беспощадность к побежденным, которая была свойственна рыцарям в борьбе с неверными.

Битва при Азенкуре окончательно показала, что рыцарство не способно защищать родину от внешнего врага. Полное разложение элиты рыцарского слоя оставило глубокий отпечаток и на рядовом рыцарстве, которое в годы самой тяжкой национальной катастрофы продолжало жить за счет феодального грабежа. Но как это бывает в истории, предельные национальные унижения пробуждают народное самосознание. Именно девушка из народа — Жанна д’Арк — стала символом освободительной войны. Будущее рыцарства как военного сословия было связано с военными реформами Карла VII, направленными на создание постоянной армии.
Всадник
Источник: Лекции С.Мулбергера "Средневековая Англия"

XII век оказался не только свидетелем усиления самосознания среди рыцарского класса, но самосознания, которое стало частью европейской литературы. Рост грамотности сохранил грезы о рыцарях XII века как вдохновение для последующих романтиков.

Идеалы рыцарства и факты, позади этих идеалов, представляют достаточный исторический интерес.

Начнем с основного факта: аристократия XII века не была спокойным, комфортабельным высшим классом.

Это была беспокойная группа; одиночки и семейства, из которых состояла аристократия, были чем угодно, но не тихонями. Их делом и постоянным занятием была война. Лишь по сравнению с их коллегами X и XI веков, рыцари и лорды XII века выглядели более мирными.

Даже отдельные правители и их династии далеко не находились в спокойствии. Все аристократы или те, кто собирались ими стать, сражались за то, чтобы сохранить то положение, которым они обладали, или за то, чтобы получить его. Могущественные монархи, такие как английский король, могли ограничить частные войны и распри между его собственными подданными; но они по-прежнему зависели от своей способности сражаться.

Даже в свои наиболее добросердечные моменты, рыцари с энтузиазмом бросались в смертельные игры. Охота была практически ежедневным занятием. Добычей обычно был олень, но часто это были дикий бык или вепрь, любой из них мог с легкостью убить человека. Жаркая скачка за добычей и случайные стрелы нашли много своих жертв.

Другим занятием в “мирное время” были турниры. Турниры XII века не были похожи на более поздние рыцарские турниры или формальные поединки. Скорее это были учебные войны, в которых две или более групп конных воинов сражались друг с другом ради добычи или славы. Турниры отличались от настоящих сражений только по двум пунктам. Во-первых, вокруг турнирного участка существовала зона безопасности. Во-вторых, главной целью воинов было не убить или ранить их противников, а захватить их экипировку и их самих.

Турниры предоставляли рыцарям XII века возможность поупражняться в их воинском искусстве и приобрести или потерять славу и богатство, когда не было настоящей войны. Это было очень опасное развлечение, и оно было популярно среди так называемых “молодых”, юных рыцарей, которые еще не остепенились, чтобы содержать семью и управлять своим собственным домом.

Воинственные манеры и образ жизни рыцаря XII века означали, что способные физически люди постоянно рисковали своей жизнью. Знатное семейство могли легко исчезнуть в течение одного поколения, естественным образом или в результате насильственных смертей.

Пример: Анри де Бурбур, французский кастелян XII века, имел не менее 12 сыновей, все от одной жены. Семеро нашли себя в церкви; из оставшихся пяти, двое погибли в юности, другой был ослеплен на турнире, а последние двое оказались не способными обзавестись потомством. Дочь унаследовала все, и принесла все владения Бурбура потомкам своего мужа.

К бурной и непредсказуемой жизни высших классов добавлялись споры о собственности. Жизнь знатного человека была очень дорогостоящей. Единственной надежной формой состояния в XII веке было владение землей и людьми: иными словами, владение имениями, замками, право на правосудие, право на трудовые повинности крестьян и на пошлины с торговцев и горожан. Для простых рыцарей можно было существовать благодаря щедрости какого-нибудь покровителя или, став наемником, но каждый рыцарь мечтал о независимости, о владении достаточной собственностью, чтобы стать, по крайней мере, мелким лордом, о том, чтобы передать эту собственность своим сыновьям. Каждый аристократ мужского пола хотел закончить свою жизнь независимым лордом, отцом-основателем богатого клана, предком знатной династии.

Но не каждый смог воплотить свою мечту. В XII веке, даже для младших сыновей знатных семейств было трудно получить необходимую часть фамильного наследства. Знать осознала, что если они будут продолжать делить свои семейные владения между всеми наследниками, как это было прежде в обычае, целые кланы станут слишком бедными, чтобы подтвердить свой аристократический статус. Для того чтобы не допустить этого, право первородства постепенно стало действовать в Англии и Северной Франции.

По праву первородства, старший сын наследовал основную часть владений отца, сохраняя, таким образом, основу семейного могущества нетронутым. Другие наследники получали мало или вообще ничего. Младшим сыновьям обычно даже не позволяли жениться. Такие браки могли привести к появлению детей, которые могли бы оспорить привилегированное положение потомков старшего сына. Отказом младшим сыновьям в праве на женитьбу и возможность иметь законных детей, обеспечивалось более надежное продолжение династии.

Обеспокоенность сыновей Генриха II по поводу разделения его земель, отражало неуверенность знатных наследников. Как и менее значимые аристократы, они боялись бесславного соскальзывания вниз по социальной лестнице. Во многих семьях, младших сыновей ожидало тяжелое будущее. Эти юные воины отправлялись, чтобы найти собственный путь в мире, приговоренные страдать от проклятья вечной “юности”.

Как я уже упоминал, юность была четкой стадией жизни в XII веке: юным был молодой аристократ, который еще не был главой собственного дома. Жизнь юноши была во многом привлекательной, полной войн и турниров. Беззаботный молодой рыцарь мог найти в том или другом возможность доказать свою ценность как воина и заслужить славу и богатство. Когда сражение заканчивалось, место проведения турнира или военный лагерь становились фоном для впечатляющего потворства собственным желаниям.

Церковные писатели считали турниры почти столь же греховными, как и несправедливая война. Роберт Мэннинг, монах XIII века, говорил, что турниры, служили для рыцарей отговоркой от всех семи смертных грехов:



Гордыня, свойственна одним

Зависть, свойственна другим

Гнев, проявленный в бою

Леность, когда удовольствие заменяет собой молитву



Жадность, до лошади противника

И его лат.

Чревоугодие на пиру

И последующий разврат.



Иными словами, они предоставляют все, чего могут пожелать энергичные юные рыцари.

Рискованная жизнь юношей притягивала многих старших сыновей, чьи отцы все еще были живы. Скучающие и расстроенные ожиданием своего наследства, они уходили или отсылались из дома, чтобы развлечься на турнирном ристалище. Часто наследника сопровождали юные рыцари – обычно сыновья вассалов его отца, которые должны были привыкнуть к его предводительству. В итоге, наследник, остепенившись, возвращался домой, чтобы жениться и завести потомство – если он не погибал до этого.

Примером такого ищущего приключений наследника является Генрих Молодой Король, старший сын Генриха II.

Для младшего сына, не было возможности жениться, вести семейную жизнь, иметь знатных потомков, если только он не сможет завоевать себе богатства своим мечом или найти юную наследницу или подходящую вдову, богатство которой, позволил бы ему превратиться из юноши в мужчину. Существование этого класса буйных, безответственных рыцарей делало их пушечным мясом своего времени, легко доступным для любого воинственного лорда. Они были основным составляющим крестоносного движения. Они обостряли жестокие стороны аристократической жизни, поскольку не существовало видов мирной деятельности, к которым они могли обратиться, без потери своего статуса.

Юноши оказали также и значительное культурное влияние. Романтический образ путешествующего рыцаря, появившийся в XII веке, идеализировал молодого рыцаря. Не случайно, приключения часто заканчивались женитьбой на прекрасной наследнице.

Мы можем почувствовать, что такое жизнь рыцаря, взглянув на карьеру Уильяма Маршала, вероятно наиболее успешного “молодого рыцаря” всего XII века.

Уильям Маршал родившийся в 1146 году, был четвертым сыном и ребенком от второго брака его отца; таким образом, хотя его отец был маршалом (королевским конюшим) Англии, а дядя графом, Уильям не имел наследства. К счастью для него, он был чрезвычайно успешен на турнирных полях, и смог использовать заслуженную там репутацию, чтобы занять место при дворе четырех английских королей, один из которых отдал ему руку одной из богатейших наследниц страны. Уильям закончил свою жизнь графом Пемброком и регентом Англии, правя от имени юного Генриха III.

Жизнь Уильяма Маршала была описана для потомства вскоре после его смерти в 1219 году, в анонимной поэме называющейся “История Уильяма Маршала”.

Местами она читается как роман, но рассказы, которые она содержит, это истории, которые запомнили его родственники и друзья. Что делает поэму особенно интересной, это то, что истории были собраны для того, чтобы продемонстрировать, насколько Уильям Маршал превосходил всех рыцарей своего времени в доблести, чести и верности. Таким образом, история описывает не только исключительного человека, но идеал рыцарства, каким он виделся некоторым рыцарям XII и начала XIII веков.

Как четвертый сын, он не мог наследовать землю, но его отец сделал для него все что мог. Джон отправил Уильяма в Нормандию к его дяде, влиятельному человеку, который был камерарием Танкарвилля. Там Уильям обучался рыцарству. Сначала Уильям был не более чем обещающим учеником. Он стал известен в доме камерария главным образом из-за своего лодырничанья, обжорства и пьянства.

Однако, в 1167 году разразилась война между королями Франции и Англии. Это был большой шанс для Уильяма; он стал рыцарем, после чего отправился вместе со своим дядей на свою первую битву. Она произошла на мосту у нормандского города Дринкур. Уильям так жаждал славы, что вырвался вперед более опытных бойцов, чтобы ввязаться в бой. Как только он начал сражаться, он делал это превосходно, свалив и сбросив с лошади многих вражеских рыцарей.

В этой первой битве Уильяма постигла большая неудача: его единственный боевой конь был убит под ним. Уильям был так увлечен сражением, что пренебрег возможностью найти замену. На его безрассудство ему было указано тем же вечером на победном пиру. Уильям де Мандевилль, союзник камерария, насмешливо попросил молодого Уильяма о подарке – седле или уздечке с одного из коней, захваченных им.

“Но у меня нет ничего подобного”, ответил Уильям.

“Вздор,” сказал Мандевилль, “у тебя должно быть по меньшей мере четыре.”

Затем все засмеялись, потому что, несмотря на его огромный успех в битве, Уильям не остановился, чтобы захватить лошадей или пленников ради выкупа, так что он стал после битвы беднее, чем был прежде.

Уильям больше не повторял этой ошибки. Вскоре был заключен мир, и был объявлен большой турнир. Молодой Маршал участвовал верхом на коне, которого он выпросил у дяди, и в течение дня захватил нескольких рыцарей и их боевых коней. После этого, он никогда не оглядывался назад.

Уильям Маршал шестнадцать лет провел на турнирах, при случае участвуя в войне. “История” подробно рассказывает об этом периоде его жизни, и много говорит нам о турнирах того времени.

Например, хотя на турнирах происходило много сражений, и люди часто погибали на них, поэт в первую очередь представляет их как конное состязание. Любимой тактикой Уильяма было подскакать к противнику, схватить его уздечку, и, несмотря на его сопротивление, оттащить рыцаря от его друзей и за пределы арены, где Уильям вынуждал его сдаться и пообещать выплатить выкуп. Иногда жертва пыталась избежать плена, соскочив с коня, и убегая пешком. Однако, в этом случае, у Уильяма оставался боевой конь, наиболее ценный приз.

Уилям сражался великолепно, что он продемонстрировал на многих ристалищах. В одном из его ранних турниров, его одновременно атаковали пять рыцарей; они нанесли ему несколько тяжелых ударов, и попытались стащить его с лошади. Уильям вырвался, но обнаружил, что его шлем сидит на его голове задом наперед. Ему пришлось разорвать шнуровку шлема и снять его, чтобы вновь надеть правильно. Когда он закончил свое трудное дело, он услышал, как два опытных рыцаря говорят: “Любую армию, которую поведет этот юноша, будет трудно одолеть”. Воодушевленный, юный Маршал вновь бросился обратно в бой.

Уильям извлек большую пользу из своих турнирных успехов. В первую очередь, он обрел покровителя. Король Генрих II, наслышанный о его подвигах, выбрал его в наставники своему старшему сыну Генриху Молодому Королю.

Уильям и Генрих Молодой Король большую часть времени проводили на турнирной арене. Они собрали себе в поддержку группу безденежных рыцарей. Уильям и Генрих придумали уловку, которая давала им преимущество перед остальными участниками: они оставались сзади во время первого столкновения, после чего атаковали со своими свежими силами. Нам это кажется не совсем честным, но это приносило английским рыцарям большую часть приветствий и, конечно, множество лошадей и выкупов.

Однако, очень мало или вообще ничего из призовых денег оставалось в руках Уильяма. Поэт постоянно прославляет своего героя за его щедрость, и не без причины: когда Уильям покинул турнирную арену, вскоре после смерти Молодого Короля в 1187 году, он не только был без денег, но обременен долгом в 100 марок, в который влез его покровитель. Такое расточительство не считалось слабостью – наоборот, оно почти ожидалось от знатного человека.

Более прочной, чем его денежные приобретения, была слава, или уважение, которую заслужил Уильям. Но если следовать поэту, понятие чести XII века могло довольно сильно отличаться от нашей.

Есть история о турнире, где Уильям был отделен от своих сторонников, и, скача в одиночестве, он наткнулся на шестьдесят английских рыцарей, осаждавших пятнадцать французских воинов, загнанных в фермерский дом. Когда французы увидели Уильяма, они воскликнули, что хотят сдаться ему, поскольку, по их словам: “Ты более достойный человек, чем те, что хотят пленить нас”. Маршал немедленно принял их капитуляцию, чем возмутил осаждавших. Когда они запротестовали, Уильям ответил, что он принял капитуляцию французов, и если англичане хотят воспротивиться этому силой, они поплатятся за это. В итоге, он запугал всех их, и они разъехались.

Это выглядит очень высокомерным. Но этот случай использовался для демонстрации благородства Уильяма – его способности вызывать уважение. Французские рыцари были рады сдаться ему, нежели тем, кто столь сильно превосходил их числом; английские рыцари оказались не способны бросить ему вызов. Окончательным мерилом его благородства является то, что Уильям освободил пятнадцать французских рыцарей вообще без всякого выкупа – и они поклялись никогда не забывать этого доброго поступка.

Благородство Уильяма Маршала, его репутация как умелого предводителя и мудрого советника, вот что принесло ему удачу. Уильям не долго оставался без хозяина после смерти Молодого Короля. Генрих II быстро привлек его к своему двору, и предоставил ему фьеф. Уильям больше не был безземельным. Это отмечает новый этап в его жизни. Он перестал быть юношей – и по возрасту тоже, ему уже было за сорок.

Как только он получил свой фьеф и серьезно включился в политику семьи Плантагенетов, мы больше не слышим о его возвращении к турнирам. Добродетели, ожидаемые от человека в его положении, были несколько иными, на что ему, в одном эпизоде, в 1197 году указал король Ричард Львиное Сердце.

Армия Ричарда, в которой был и Уильям, штурмовала замок, и все складывалось плохо. Лишь один человек достиг верхушки стены, и ему грозила неминуемая опасность быть сброшенным вниз. Уильям заметил его незавидное положение, прыгнул в ров, вылез на другой стороне, вскарабкался по лестнице, и бросился ему на выручку. Действительно, он сражался столь яростно, что враг бежал и оставил ему стену, что дало возможность англичанам захватить ее. Когда Ричард увидел его после этого, его первые слова были: “Сэр Маршал, не годится, чтобы человек вашего ранга и доблести рисковал собой в таких подвигах. Оставьте их молодым рыцарям, которым нужно завевать известность.” Уильям Маршал в пятьдесят три года был все еще способен на великие деяния, но они больше не были уместны.

Подходящей добродетелью великому барону была верность, и действительно, поэт показывает нам верность Уильяма во многих случаях. Уильям был одним из нескольких аристократов, который не бросили Генриха II, когда его жизнь подошла к жалкому концу. Уильям был активным защитником прав Ричарда, когда король был в крестовом походе. Уильям был верен королю Джону во время его последующей борьбы с баронами над Великой Хартией. В итоге Уильям Маршал был тем, кого умирающий Джон выбрал регентом и защитником своего девятилетнего сына Генриха III.

Но в рукописи есть и пятнышки. Когда Молодой Король был еще жив, Уильям поддержал его в мятеже против Генриха II. Более серьезный вопрос, это его политика после того, как французы захватили Нормандию у короля Джона. Уильям получил от Джона разрешение принести оммаж французскому королю за его нормандские владения; таким образом, его земли не были конфискованы, в отличие от большинства английских фьефов в Нормандии. Но когда позднее Джон предпринял экспедицию против Франции, Уильям отказался помогать каким либо образом, поскольку теперь он был также и вассалом французского короля. Это стало началом долгой вражды между Джоном и Маршалом.

В последствии, некоторые англичане, оглядываясь на регентство Уильяма, нашли много поводов для критики. Уильям, вместо того, чтобы уничтожить французскую армию, которая поддерживала баронов против Джона, заключил договор, позволившей ей уйти. Некоторые говорят, что он сделал это из-за того, что не хотел подвергать опасности принца Людовика, наследника французского трона и предводителя армии. Мэттью Пэрис, рассказывая об этом событии поколением спустя, говорит: “Уильям Маршал после этого был навсегда заклеймен как предатель”.

Я склонен принять сторону поэта. Притязания Уильяма Маршала на верность не были его патриотизмом, или его преданностью английской короне, а личной верностью его очередному повелителю. Он никогда не нарушал данного слова или верности своему повелителю, даже когда король Джон, который не доверял ему после Нормандского разногласия, годами пытался погубить Уильяма и всю семью Маршал.

По крайней мере, это версия, предоставленная его друзьями.

Более того, есть свидетельства, что такой тип верности встречал понимание и был оценен другими рыцарями. Когда Ричард Львиное Сердце занял трон, он сразу сделал Уильяма близким придворным и графом в придачу; и это несмотря на факт, что они недавно были по разные стороны в гражданской войне. Даже подозрительный Джон не смог найти более подходящего человека, чтобы доверить ему своего юного сына.

Парадоксальные мнения о верности Уильяма имеют простое решение. Уильям был верен, но он также следил за своими собственными правами – и некоторые из его амбициозных, стяжательских современников ставили ему это в вину.

Стоит отметить то, о чем не упоминает “История”.

В поэме нет рыцарской любви; есть лишь один рассказ, повествующий о том, как Уильям развлекал своим пением нескольких дам перед турниром, но нет ни следа самоотверженной, идеальной или романтичной любви. Уважение, которое он выказывал своей жене, во многом было связано с огромным размером ее наследства, и вытекающей из этого, ее политической значимостью.

Точно также, ничего особенно интересного не сказано о религиозных чувствах Уильяма. Уильям в один из моментов его жизни был крестоносцем, но, как не удивительно, поэма очень мало говорит об этом. С другой стороны, его религия отражается в щедрых дарах церкви, и связи с рыцарями тамплиерами, в лондонском храме которых он был погребен.

Слушатели “Истории Уильяма Маршала” не были заинтересованы в любви или религии. Их гораздо больше интересовал Уильям Маршал как образец доблести, благородства и верности.

Более важным, чем литературная достоверность работы, является впечатление, которое оказала жизнь Уильяма Маршала на его друзей. Они знали, что рыцари, подобно другим людям не были идеальными созданиями; каждый был подвержен первородному греху. Но Уильям Маршал заставил их поверить, что для рыцаря возможно прожить долгую, успешную жизнь в согласии с рыцарскими идеалами – их рыцарскими идеалами, не обязательно нашими.

Уильям Маршал важен для нас, как изучающих рыцарство, поскольку он был человеком, на которого они хотели бы походить.
Всадник
В современных исследованиях средневекового Прованса история рыцарства представлена разнообразной тематикой, а их проблематика и методика соответствуют основным принципам исторического исследования французских медиевистов 60-80(90) гг. ХХ в. Рыцарство изучается в “своем времени” и в “конкретном пространстве”, на основе специальных источников и с учетом современных знаний по средневековой истории Прованса, Франции, Европы. История провансальского рыцарства XII — XIV вв. не была предметом специального исследования, но ее аспекты так или иначе затрагивались в работах о власти и обществе, знати и родстве, культуре и политике.

Среди новейших сочинений 80 - 90-х годов, имеющих непосредственное отношение к “рыцарским сюжетам” в средневековой истории Прованса, в первую очередь, можно выделить исследования Мартена Орелла. Их главная тема — Власть, родство и знать в Провансе XI — XIII вв. — раскрывается на конкретном материале рыцарского линьяжа из Арля — рода Порселе. Рыцарство интересует историка прежде всего как “часть аристократии” и, главным образом, в его взаимоотношениях с графами — носителями публичной власти в Провансе. Не отрицая необходимости “объективного исследования” аристократии и власти — по документам (картуляриям, анкетам, нотариальным актам), Орелл сосредоточивает внимание на их “субъективном изучении” — по сирвентам трубадуров. “Интеллектуальная автономия” автора и его “вкус к истории” (“чувство времени”), отмеченные Ж. Дюби, Ф. Контамином и другими историками - медиевистами, позволили нарисовать конкретный портрет рыцарской семьи, воссоздать образ рыцарства в поэзии трубадуров и определить основные этапы его эволюции в провансальском обществе. Орелл относит начало образования рыцарских линьяжей в Провансе к XI в. и связывает этот процесс с “милитаризацией” общества в век анархии и дестабилизации, “всеобщих раздоров и разделов”. Незнатные городские аллодисты и сельские “всадники” (caballarii) использовались графами и епископами на военной службе, а с XII в. — постепенно “возвышались” в союзе с графом (и “под его крылом”) против родовой аристократии, сначала в графской “свите”, затем — в “кавалькаде” как вассалы графа, одновременно с оформлением феодальных прав на земли и судебную власть. “Триумф рыцарства” в конце XII в. Орелл связывает с аноблированием “военных всадников” и широким использованием ими индивидуальных возможностей в новых условиях городской жизни: выгодные браки и удачные торгово-денежные операции, юридическое образование и консульские должности обеспечивали рыцарям “блестящие карьеры” и “счастливые фортуны”. Одновременно, в XII в. завершилось формирование рыцарского рода, который, наряду с общими признаками — патрилинейной структурой родства, патронимом и генеалогическим сознанием отличался “ограниченным майоратом”. В условиях XIII в. началось ослабление рыцарства, с “заметной утратой” собственно рыцарских доблестей и вольностей. В первой половине столетия гражданские коммуны сменили рыцарские консулаты XII в. и к 1250 г. в Провансе был достигнут “апогей гражданской свободы” (libertas civium), зафиксированный городскими статутами Арля, Авиньона, Марселя, Ниццы. К середине XIII в. графство стало одним из “самых цивилизованных государств” европейского мира и управлялось в “соответствии с правом и законом” (secundum jure et lege), а во второй половине века претензии графа на власть “по феодальному праву” (regalia) или “имперский суверенитет” (merum imperium) — по римскому, стали воплощаться в “режиме графского абсолютизма” (dominus comes absolutus) по “французскому образцу”, зафиксированном в “анкетах” Анжуйцев (графов новой — Анжуйской династии из дома Капетингов). Время “мира и порядка”, в соответствии с принципами “разума и справедливости”, сменилось “торжеством монархии и всеобщего подданства”. К XIV в., как полагает Орелл, провансальская знать оказалась в состоянии “тройного кризиса” — политического, морального и биологического, а в истории рыцарских линьяжей начался век “деградации и вымирания”. Конец рыцарства в XIV в. стал началом ностальгии о нем и консервации рыцарского образа жизни, главным образом, в среде бедной, но самостоятельной приальпийской знати — самых старинных ее домов.

Разнородность и эволюция рыцарской среды, по данным Орелла, были хорошо отражены в составе трубадуров и их политических настроениях. Разные поколения и разные группы трубадуров различались своим отношением к публичной власти графа и к рыцарским ценностям. Поэты - рыцари из семей старинной знати, преобладавшие в XII в., защищали идеалы рыцарской вольницы и воспевали “любезных провансальцев” как блюстителей рыцарского кодекса чести, осуждая графов — “нарушителей старинных обычаев” и “душителей свободы”. Профессиональные певцы - жонглеры из “низших рыцарей” — младших, безродных и необеспеченных, которых стало много в XIII в., более всего ценили графа как щедрого мецената и прославляли его как “придворные служители”.

Рауль Монко характеризовал провансальское рыцарство как одну из социальных групп. Он определил, что термин milites стал использоваться в официальных документах Прованса в XI — XII вв. для обозначения правовой группы, которая отделялась от probi homines в городе и вилланов (рустиков) в сельской местности. В XII в. начался процесс сближения рыцарей и знати (milites et nobiles), который завершился их ассимиляцией в XIII в., вследствие аноблирования рыцарей и “милитаризации” знатных. После “золотого века” старинной родовой знати — XI в. и “золотого века” рыцарства — XII в., как считает Монко, наступило время “приручения” знати и “подчинения” рыцарства с общей “деградацией благородства”. Эта эволюция оценивается как опускание благородных грандов от независимости и ответственности к “послушанию” куртуазных рыцарей, как отказ от рыцарского идеала “Героя и Гонора” к конформизму и любезности на службе графа — ради карьеры и фортуны. XIII век, по мнению историка, стал веком формирования “нового рыцарства” — посредством реального права аноблирования — “по воле господина графа” (de voluntate domini comitis).



Этот процесс аноблирования, на основе терминологического анализа графских актов, специально исследовался Фр. Бланком. Посвящение в рыцарство способствовало сплочению аристократии против графского суверенитета и городской олигархии, а аноблирование унифицировало всех рыцарей в едином сословии ordo militum. По мере слияния рыцарства и знати военная функция утрачивала роль главного рыцарского критерия и на первое место выделялись свободы и иммунитеты (statuimus quod milites sunt liberi et immunes). Графские статуты XIII в., по данным Бланка, отражают три этапа во взаимоотношениях графа с рыцарством: от регламентации рыцарского статуса к первым грамотам аноблирования, а затем — к утверждению графской монополии на аноблирование, с правом на его запрет и лишение “незаконного рыцарства”.

Характеристика рыцарей Прованса как феодалов — владельцев феодов, их прав и обязанностей как сеньоров и вассалов дается в историко-правовых исследованиях Жерара Жордананго. Анализ грамот, анкет и статутов графов в сопоставлении с юридическими сочинениями их ученых советников свидетельствуют о правовом оформлении феодальных связей в Провансе в течение XII — XIV вв. и их “генерализации на всех уровнях”. Термины феодального словаря, появившиеся в графстве с XII в., употреблялись неоднозначно, но по мере сближения рыцарей и нобилей требовалось более четкое и унифицированное использование слов feodum, fideles; vassus, homagium — для правового закрепления господских привилегий. В системе феодальных связей рыцарство обозначалось, главным образом, термином fideles; термин vassus появляется в XIII в., но утверждается только в XIV в. Во второй половине XIII в., при графе Карле I Анжуйском, широко распространяется клятва верности для всех подданных графа (fidelitas nova), но nobiles и milites, в отличие от homines и probi homines, давали эту клятву без оммажа ( homagium, servitium). Только граф Робер (1309 — 1343 гг.) ввел “всеобщие оммажи” — для знати и городов, и на этом основании определяется как “самый феодальный граф Прованса”. С середины XIII в. в Провансе начался “повсеместный выкуп” кавалькады — воинской повинности вассалов и унификация альбергов (право постоя) в денежной форме, а 40-дневный auxilium в пределах графства никогда не имел большого значения, по сравнению с платной службой (officium pro salario) — в итальянских авантюрах и северных экспансиях графов. Жордананго проследил, как изменялась терминология графской власти, важная для понимания взаимоотношений графов и рыцарей: после длительного практического использования обоих главных терминов — regalia и merum imperium к 1340 г. утвердилось их теоретическое правовое употребление как синонимов и тем самым, как считает автор, закрепилось тождество графского суверенитета и сеньориального сюзеренитета. Жан-Филипп Фигьера исследовал место рыцарей в структуре феодального общества и обнаружил широкое распространение терминов “феод” и “оммаж” в Провансе XII — XIV вв. Однако, он считает, что “в реальности” какие-либо формы личной зависимости в среде провансальских феодалов отрицались. Наряду с отсутствием “строгого майората” и постоянным отчуждением феодов, отказ от четкой иерархии и “тяготение к паритету” способствовали “бесконечному дроблению” доменов и создавали массу мелких и независимых феодалов - рыцарей и титулованных сеньоров. Рыцарство обозначалось единым термином — milites и представляло общую группу — ordo militum с двумя главными критериями — свободой от тальи (liberi et immunes de quista) и особым образом жизни (non opera rustica). Нобили, напротив, не были едины и состояли из разных слоев: наверху — domini, внизу — domicelli, дамуазо (сыновья нобилей, не посвященные в рыцари) и аноблированные. Социальное возвышение посредством аноблирования не стало, по данным Фигьера, массовым явлением и рано ограничивалось, с запретом приобретать феоды незнатным (ignobiles).

В ряде сочинений “рыцарские проблемы” исследуются в связи с характеристикой военной ситуации и военной организации в Провансе XII — XIV вв. Между веком “бесконечных войн” — XI в., и периодом “тотальной войны всех со всеми” — в XIV в., XII — XIII вв. выделяются как “относительно спокойное и мирное время”. Однако “мир и порядок” этого времени не исключали пограничных конфликтов, территориальной экспансии и гражданских разногласий в графстве. В течение всего XII в. в Провансе велись войны из-за соперничества двух графских домов — Тулузского и Барселонского, а в XII в. графство стало предметом притязаний Капетингов и втянуло в “итальянские авантюры” первого Анжуйца — Карла I (1246 — 1285 гг.), которому папа пожаловал в 1265 г. трон Сицилийского королевства. Борьба за “северные территории” продолжалась до продажи Дофине французским королям в 1343 г., а военные столкновения на востоке — до присоединения Ниццы к Савойе — в 1388 г. Знать иногда поддерживала графа и даже воевала в союзе с ним вместе со своими отрядами — против богатых городов на востоке графства при последнем графе Барселонской династии — Раймоне-Бернгаре V (1209 — 1245 гг.) и на западе — при Карле I. но во всех “внешних конфликтах”, по данным А. Дюбле, П.Пуандрона и др. историков, графы использовали профессиональные отряды воинов-рыцарей, служивших за жалованье.

Сильвия Поластри проанализировала данные о провансальских рыцарях — участниках итальянских походов Карла I и переселенцах, по его приглашению, на земли Сицилийского королевства в 1265 — 1282 гг. Выяснено, что в числе переселенцев из Прованса преобладали “кадеты и валеты”, не посвященные в рыцари дамуазо, а также воины, которых обозначали как caballarii, armigerii. Бедные и недовольные milites minores, приехавшие в Италию за должностями и сеньориями, в основной массе укоренились на новом месте, облагородившись и обогатившись: по подсчетам Поластри, за период от Беневенто до Сицилийской вечерни были посвящены в рыцари 250 провансальцев из 200 семей, а представители 50 семей — аноблированы. Правда, графские щедроты и милости не превратили “новых рыцарей” в “настоящих вассалов”, и некоторые из них воевали против Анжуйца в 1282 г. Рыцари из старинных и обеспеченных семей (Бо, Порселе и др.), сеньоры и “майоры”, помогавшие графу завоевывать трон Сицилийского королевства, в большинстве своем вернулись в Прованс — “умереть на родине”. Позже, в XIV в. отдельные представители старинной, но обедневшей знати, снова появились в Неаполитанском королевстве, на этот раз — “чтобы поправить свои дела”. Но в XIII в. в поведении провансальских рыцарей четко различались “традиции независимой знати” и готовность необеспеченных рыцарей служить графу “за деньги” — феоды, титулы и должности.

XIV в. стал в Провансе веком “других войн и воинов” — “регулярных военных сборов” и “всеобщей воинской повинности”, как считает Мишель Эбер. Общие беды и трудности второй половины XIV в. усугублялись утратой графского авторитета и деградацией знати. П. Доминик, Ж. Ксайне и др. историки характеризуют эти полвека как время всеобщего разорения и истощения, нескончаемых осад и угроз, жестоких разбоев и грабежей, создававших в Провансе “климат недоверия, недовольства и беспокойства”. По данным М. Эбера, на всех заседаниях штатов и городских советов в первую очередь обсуждались вопросы об обороне и военных налогах: более половины протоколов “посвящено стенам, крепостям и защитникам”; до 80 - 90 % городских расходов тратилось на военные нужды. Рыцари и нобили заседали на собраниях в общей группе депутатов и советников. Военные отряды знати использовались в войне Унии Экса или в династийной борьбе претендентов на “наследство” графини — королевы Жанны (1343 — 1382 гг.), бесплодной после четырех браков; городская милиция во главе с капитанами еле обеспечивала самооборону. В этих условиях перестройка военной системы Прованса осуществлялась по двум направлениям: во-первых, кавалькада как вассальная обязанность полностью заменялась всеобщей воинской повинностью и военным налогом, нормы которого определялись комиссарами штатов по территориально-административным округам графства; во-вторых, создавалось новое войско — “армия”, из “вооруженных людей” (homines cum armis) — жандармов.

Яркий портрет альпийской аристократии Прованса в середине XIV в., с ее “семейными и денежными делами” предстает в публикации материалов судебного дела Сибиллы де Кабрис, дамы из Риеца, выполненной Н.Куле, с хорошим “историческим комментарием”. Реальность старинных семей этого времени характеризуется, в соответствии с представлениями современников, как “бледные тени былого могущества”, но отчетливо отражено стремление сохранить “рыцарский образ жизни”, в соответствии с традициями XII — XIII вв. Общий ход эволюции провансальской знати, с XI до XVI вв. прослеживается, по материалам Экса и в сопоставлении с другими городами, в работе Люси Лярошель. Она определила, что в XI в. нобили Экса включали только старинные семьи, без “рядовых рыцарей”, а в XIV в. в составе знати объединялись и нетитулованные рыцари, и дамуазо. С конца XIII в., в результате графской монополии на аноблирование, оно стало редко ограничиваться для “неблагородных”, но в XV в. в среде нобилей Экса, как и в Авиньоне, Арле, Тарасконе, появилось много “городских богачей”, незнатных по рождению. “Сильное обновление” знати “стирало четкие границы” между нобилями и “ротюрами” в составе высших служащих.

Таким образом, основной круг вопросов по истории средневекового рыцарства в Провансе, поставленных в сочинениях последних десятилетий, вполне соответствует “рыцарским проблемам” современной медиевистики в целом, но в большей мере связан с изучением особенностей южнофранцузского общества. В известной мере эти особенности — правового, политического, демографического или экономического характера исследовались мною, главным образом, в связи с городской историей Прованса, но рыцарство как неотъемлемый элемент “общества и власти” в XII — XIV вв. всегда фигурировало в них.

© Тушина Г.М.
Всадник
Йохан Хейзинга

Дамы и господа!
Мне было бы весьма неловко находиться здесь среди вас и обращаться ко всем собравшимся, если бы я не упомянул о высокой чести, оказанной вашим приглашением Лейденскому университету, который я имею честь представлять. Несколько месяцев тому назад один французский ученый в своей диссертации в Сорбонне напомнил нам о долге Лейденского университета перед Францией. Конечно, мы о нем не забыли, - да и как можно было бы забыть имена Скалиже, Доно, Реве и Сомеза, прославивших Лейден и вообще Голландию? Призывая вас вспомнить о давнем духовном родстве между Францией и Голландией, я хочу обратить на это ваше особое внимание.

Намереваясь говорить о политическом и военном значении рыцарской идеи в позднем Средневековье, я не льщу себя надеждой высказать что-нибудь новое. Я лишь хочу сфокусировать ваше внимание на некоторых хорошо известных фактах и так или иначе коснуться нынешних тенденций в исторической науке.

Обычно медиевисты наших дней не слишком благосклонны по отношению к рыцарству. Разбирая архивы, в которых не так уж часто речь заходит о рыцарстве, они преуспели в создании такой картины Средних веков, где экономический и социальный подходы столь доминируют, что временами можно забыть, что вслед за религией рыцарская идея с ее благородством и универсальностью была одним из сильнейших факторов, воздействовавших на умы и сердца людей той эпохи. Мы слишком далеко ушли от романтиков, которые видели в Средневековье прежде всего времена рыцарства.

Каким бы ни было рыцарство во времена крестовых походов, сегодня все уже согласны с тем, что в XIV или в XV веке оно представляло собой не более чем весьма наигранную попытку оживить то, что давно уже умерло, некий вид вполне сознательного и не слишком искреннего возрождения идей, утративших всякую реальную ценность.

Романтическое увлечение доблестью Артура и Ланселота персонифицируется в короле Иоанне Добром, который дважды едва не поставил под удар независимость Франции: сначала потерпев поражение в битве при Пуатье, а затем передав храбрейшему из своих сыновей Бургундию. В его время все усердствуют в учреждении рыцарских орденов; турниры и поединки в моде гораздо больше, чем раньше; странствующие рыцари пересекают Европу, выполняя самые причудливые и неслыханные обеты; авантюрные романы подвергаются переработке, и культ галантной любви возрождается заново.

Все это можно при желании рассматривать как поверхностное и незначительное явление: литературную и спортивную моду в кругах знати, и ничего более. Пусть так. Но даже если все это и не было ничем иным, оно не в меньшей степени осталось бы историческим фактом первостепенного значения. Ибо следует указать на тенденцию, которую обнаружил дух этого времени: воссоздание в реальной жизни идеального образа минувшей эпохи. История цивилизации изобилует примерами подобной устремленности в прошлое. Из всех объектов исследования мы не знаем более важного. Не есть ли эта вечная ностальгия по не существующему более совершенству, это неутолимое желание возрождения - нечто гораздо более интересное, нежели вопрос о том, был ли тот или иной государственный муж предателем или простофилей и какова была изначальная цель той или иной военной кампании: начало завоевания или отвлекающий маневр и не более?

Я упомянул возрождение. Надо отметить, что связи между собственно Ренессансом и этим возрождением рыцарства в позднем Средневековье намного более сильны, чем это себе представляют. Рыцарское возрождение было как бы наивной и несовершенной прелюдией Ренессанса. Ибо полагали, что воскрешение рыцарства воскресит и античность. В сознании людей XIV столетия образ античности был все еще неотделим от образов рыцарей Круглого Стола. В поэме "Влюбленное сердце" король Рене изображает могилы Ланселота и короля Артура наряду с могилами Цезаря, Геркулеса и Троила, и каждая из них украшена гербом покойного. Словесные совпадения помогали возводить истоки рыцарства к римской античности. Да и как было бы возможно понять, что "miles" ("воин", "солдат") у римских авторов вовсе не означало "miles" в средневековой латыни, то есть "рыцарь", а римский "eques" ("всадник") не то же самое, что рыцарь феодальных времен? Ромул, таким образом, считался родоначальником рыцарства, ибо именно ему довелось собрать отряд в тысячу конных воинов. Бургундский хронист Лефевр де Сен-Реми писал во славу Генриха У Английского: "И усердно поддерживал правила рыцарства, как то некогда делали римляне".

Очевидно, что политическая и военная история последних столетий Средневековья, так, как ее запечатлело перо Фруассара, Монстреле, Шателлена и столь многих прочих, обнаруживает весьма мало рыцарственности и чрезвычайно много алчности, жестокости, холодной расчетливости, прекрасно осознаваемого себялюбия и дипломатической изворотливости. Историческая реальность с очевидностью то и дело разоблачает фантастический идеал рыцарства.

И все же для всех-упомянутых авторов история этого времени была пронизана светом их главенствующего идеала, идеала рыцарства. Несмотря на сумбур и однообразные ужасы своих повеетвований, они видели эту историю погруженной в атмосферу доблести, верности, долга. Все они начинают с того, что провозглашают своим намерением прославление доблести и рыцарских добродетелей, рассказ "о благородных деяниях, победах, доблестных поступках и воинских подвигах" (д'Эскуши), "величайших чудесах и прекрасных воинских подвигах, кои произошли в ходе величайших баталий" (Фруассар). В дальнейшем они все это более или менее теряют из виду. Фруассар, этот enfant terrible рыцарства, приводит бесконечный список предательства и жестокостей, не слишком отдавая себе отчет в противоречии между замыслом и содержанием своего повествования.

Все эти авторы твердо убеждены, что спасение мира, так же как и поддержание справедливости, зависит от добродетелей людей благородного звания. Худые времена - спасения можно ждать только от рыцарства. Вот что говорится об этом в "Книге деяний маршала Бусико": "Две вещи были основаны в мире волею Господа, подобно двум столпам, дабы поддерживать порядок законов божеских и человеческих... без коих мир уподобился бы путанице и лишился порядка... Сии два безупречных столпа суть Рыцарство и Ученость, столь превосходно сочетающиеся друг с другом".

Рыцарская идея норовит внедриться даже в сферу метафизического. Бранный подвиг архангела Михаила прославляется Жаном Молине как "первое деяние воинской и рыцарской доблести". Понятие рыцарства образовывало для этих авторов совокупность общих идей, с помощью которых они объясняли себе все, что касалось политики и истории. Вне всякого сомнения, их точка зрения была в высшей степени фантастична и сужена. Наш подход значительно шире: среди прочего он охватывает причины экономические и социальные. И все же взгляд на мир, управляемый рыцарством, сколь поверхностным и ошибочным он бы ни был, яснее всего отвечал мирскому духу Средневековья в области идей политических.

Такова формула, с помощью которой людям этой эпохи удавалось понять, пусть в малой мере, ужасающую сложность событий. Все, что они видели вокруг себя, было насилием и разладом. Война, как правило, была хроническим процессом, состоящим из отдельных набегов. Дипломатия была весьма торжественной и многословной процедурой, в ходе которой множество вопросов юридического характера сталкивалось с общепринятыми традициями и понятиями чести. Все те категории, которые мы обычно применяем для понимания истории, тогда совершенно отсутствовали, и все же люди того времени, как и мы, ощущали необходимость обнаружить в ней некий порядок. Им требовалось придать форму своему политическому мышлению, и вот тут-то и явилась идея рыцарства. Стоило это придумать, и история превратилась для них во внушительное зрелище чести и добродетели, в благородную игру с назидательными и героическими правилами.

Мне могут сказать, что все это, даже если и представляет чрезвычайный интерес для истории идей, не является достаточным доказательством того, что традиции рыцарства действительно повлияли на ход политических событий. Однако именно это последнее я и намерен продемонстрировать. Да и так ли уж это трудно? Когда я назвал короля Иоанна Доброго образцом этого возрождения рыцарства, вы, без сомнения, вспомнили, что его царствование было гибельным для Франции именно из-за его рыцарских предубеждений. Битва при Пуатье была проиграна королем вследствие опрометчивости и рыцарского упрямства, проявленных им в сравнении с тактикой уступающего по численности английского войска. После бегства своего сына, который был взят в заложники, король, верный требованиям чести, отправился в Англию, подвергнув свою страну всем опасностям смены правления.

А вот еще одно рыцарское деяние, поистине изумительное. Отделение Бургундии, какие бы политические расчеты ни стояли за этим, было в первую очередь продиктовано рыцарскими мотивами, перед лицом которых государственные соображения сводились к нулю, - таково было вознаграждение юного Филиппа за отвагу, выказанную им в битве при Пуатье.

Всего этого достаточно, чтобы убедиться, что рыцарские идеи были способны оказывать реальное, и чаще всего губительное, воздействие на судьбу целых стран. Можно даже сказать, что политику и войну, какие бы реальности стратегии и дипломатии не имели место, постигали с рыцарской точки зрения. Конфликт между двумя странами представлялся в виде правового казуса между двумя лицами благородного звания, как "спор" в юридическом смысле слова. В таком "споре" поддерживали своего господина так же, как последовали бы за ним к судье, дабы принять участие в совместной присяге. Как следствие этого, различие между битвой и судебным поединком или рыцарским ристалищем было не слишком значительным. В своем "Древе сражения" Оноре Боне относит все три к одной категории, хотя и тщательно различает "большие всеобщие сражения" и "сражения, носившие частный характер". Из этого понятия о войне как о всего-навсего расширенном поединке вытекает идея, что лучшим средством разрешения политических разногласий является не что иное, как поединок между двумя князьями, двумя сторонами "спора".

Здесь перед нами любопытный пример политической установки, которая, не будучи ни разу осуществленной на практике, не покидала умы на протяжении нескольких столетий как вполне серьезная возможность и вполне практический метод. Вплоть до XVI столетия многие правители разных стран объявляли о намерении встретиться со своими противниками в рыцарском поединке. Они посылали вызов по всей форме и с великим энтузиазмом готовились к схватке. Этим, впрочем, все и заканчивалось.

Здесь можно видеть не более чем политическую рекламу - либо чтобы произвести впечатление на своего противника, либо чтобы погасить обиду своих собственных подданных. Что до меня, то я склонен верить, что во всем этом крылось и нечто большее, то, что я назвал бы химерическим, но тем не менее искренним желанием следовать рыцарскому идеалу, представ перед всеми защитником справедливости, готовым не колеблясь пожертвовать собою ради своего народа. Как иначе мы объясним поразительную живучесть подобных замыслов королевских дуэлей?

Ричард II Английский предполагает вместе со своими дядьями, герцогами Ланкастером, Йорком и Глостером, с одной стороны, сразиться с королем Франции Карлом VI и его дядьями, герцогами Анжуйским, Бургундским и Беррийским, с другой. Людовик Орлеанский вызвал на поединок Генриха IV Английского. Генрих V Английский послал вызов дофину перед началом битвы при Азенкуре. А герцог Бургундский Филипп Добрый обнаружил почти неистовое пристрастие к подобному способу разрешения споров. В 1425 году он вызвал герцога Хамфри Глостерского в связи с вопросом о Голландии. Мотив, как всегда, был выразительно сформулирован в следующих выражениях: "Во избежание пролития христианской крови и гибели народа, к коему питаю я сострадание в своем сердце (я хочу), дабы плотию моею распре сям немедля был положен конец, и да не ступит никто на стезю войны, где множество людей благородного звания, да и прочие, из вашего войска, как и из моего, кончат жалостно свои дни".

Все было готово для этой битвы: великолепное оружие и пышное платье, знамена, штандарты, вымпелы, гербы для герольдов, все богато украшенное герцогскими гербами и эмблемами - андреевским крестом и огнивом. Герцог неустанно упражнялся "как в умеренности в еде, так и в обретении бодрости духа". Он ежедневно занимался фехтованием под руководством опытных мастеров в своем парке в Эдене. Де Лаборд подробно перечисляет затраты на все это предприятие, но поединок так и не состоялся. Это не оградило герцога, двадцатью годами позже, от желания разрешить вопрос относительно Люксембурга посредством поединка с герцогом Саксонским. А на склоне жизни он дает обет сразиться один на один с Великим Туркой.

Обычай владетельных князей вызывать на дуэль сохраняется вплоть до лучшей поры Ренессанса. Франческо Гонзага сулит освободить Италию от Чезаре Борджа, сразив его на поединке мечом и кинжалом. Дважды Карл У сам по всем правилам предлагает королю Франции разрешить разногласия между ними личным единоборством.

Не будем пытаться определить слишком точно степень искренности этих фантастических, никогда не реализовывавшихся проектов. Без сомнения, это была смесь искреннего убеждения и героического бахвальства. Не будем забывать, что во всякой архаической цивилизации сколько-нибудь выраженная граница между серьезностью и рисовкой ускользает от нашего взгляда. В рыцарской жизни к серьезной и торжественной игре непрестанно примешиваются расчет и рассудок. Отрицая элемент игры, нельзя понять движущие силы средневековой политики.

Я сказал: игры; не лучше было бы сказать: страсти? Что ж, я вовсе не хочу.сказать, что в политике наших дней страсти ничего больше не значат. Но в средние века они четко обставлялись формальностями, имели почти личный характер, подобно аллегорическим изображениям, вытканным на шпалерах. Такие страсти, как честь, слава и месть, являлись умам в блистательных одеяниях добродетели и долга. Месть для государя XV века - это политический долг в первую очередь, разумеется, не христианский, - для него, однако же, имевший священный характер. Ни один повод к войне не воздействовал на воображение в такой степени, как месть. Согласно "Прению Французского герольда с Английским", правая распря, которая обязывала короля Франции к завоеванию Англии, основывается в первую очередь на том, что убийство Ричарда II, супруга французской принцессы, не получило отмщения. Лишь во вторую очередь шла речь о компенсации за "бесчисленные бедствия", которые Франция претерпела от англичан, и о "великих богатствах", которые сулило это завоевание.

Однако мы рискуем слишком удалиться от нашей темы, ибо месть, собственно говоря, хоть и носила в высшей степени рыцарский характер о том, что касалось вопросов чести, проникала своими корнями в сознание намного глубже, нежели идеи рыцарства.

Вернемся все же к воздействию этих идей на ведение войны. Одного примера будет достаточно, чтобы проиллюстрировать неизменное столкновение интересов стратегии и тактики с рыцарскими предрассудками. За несколько дней до битвы при Азенкуре король Англии, продвигаясь навстречу французской армии, в вечернее время миновал по ошибке деревню, которую его квартирьеры определили ему для ночлега. У него было время вернуться, он так бы и сделал, если бы при этом не были затронуты вопросы чести. Король, "как тот, кто более всего соблюдал церемонии достохвальной чести", как раз только что издал ордонанс, согласно которому рыцари, отправляющиеся на разведку, должны были снимать свои доспехи, ибо честь не позволяла рыцарю двигаться вспять, если он был в боевом снаряжении. Так что, будучи облачен в свои боевые доспехи, король уже не мог вернуться в означенную деревню. Он провел ночь там, где она застала его, распорядившись лишь выдвинуть караулы и невзирая на опасность, с которой он мог бы столкнуться.

Разумеется, когда речь шла о серьезном решении, в большинстве случаев интересы стратегии одерживали верх над вопросами чести. Посылавшиеся, в угоду обычаю, приглашения противнику прийти к согласию относительно выбора поля битвы - явное указание на уподобление сражения судебному решению, - как правило, отклонялись стороной, занимавшей более выгодную позицию. Разум, однако, торжествует далеко не всегда. Перед битвой при Нахере (Наваррете), где Бертран дю Геклен оказывается в плену, Генрих Трастамарский любой ценой хочет сразиться с противником на открытом месте. Он добровольно отказывается от преимуществ, которые давал ему рельеф местности, и проигрывает сражение. Не будет преувеличением сказать, что рыцарские идеи оказывали постоянное влияние на ведение войны, то затягивая, то ускоряя принятие решений и приводя к утрате многих возможностей и к отказу от выгод. Это было несомненно реальное, но в целом отрицательное влияние.

Настоящий вопрос имеет, однако, и другую сторону, рассмотреть которую следовало бы чуть подробнее. Говоря о системе рыцарских идей как о благородной игре по правилам чести и в согласии с требованиями добродетели, я коснулся пункта, где возможно определить связь между рыцарством и эволюцией международного права. Хотя истоки последнего лежат в античности и в каноническом праве, рыцарство было тем ферментом, который способствовал развитию законов ведения войн. Понятие международного права было предварено и подготовлено рыцарским идеалом прекрасной жизни согласно требованиям закона и чести.

Я отнюдь не выдвигаю гипотезу. Первоначальные элементы международного права мы находим в смешении с казуистическими и часто ребяческими предписаниями о проведении схваток и поединков. В 1352 году рыцарь Жоффруа де Шарни (который позже пал в битве при Пуатье, неся орифламму1) обратился к королю, который только что учредил орден Звезды, с трактатом, составленным из длинного перечня вопросов казуистического характера касательно рыцарских поединков, турниров и войн. Поединкам и турнирам отводится первое место, однако большое число вопросов относительно правил ведения войны свидетельствует об их значимости. Следует вспомнить, что орден Звезды был кульминацией рыцарского романтизма, выразительно опиравшегося "на обычаи рыцарей Круглого Стола".

Более известен, чем вопросы Жоффруа де Шарни, труд, который появился к концу XIV столетия и оставался на виду вплоть до XVI: это "Древо сражений" Оноре Боне, приора аббатства Селонне в Провансе. Поразительно, что Эрнест Нис, посвятивший столько усилий изучению предвестников Гроция, и в частности Оноре Боне, отвергал влияние рыцарских идей на становление международного права. В "Древе сражений" с исключительной ясностью проявилось то, до какой степени рыцарская идея была направляющей мыслью, вдохновлявшей автора этого сочинения, лицо духовного звания. Проблемы войны, справедливой и несправедливой, права на добычу и верности данному слову рассматриваются Боне в рамках рыцарского поведения, трактуемого им с соблюдением определенных формальных различий. В то же время он смешивает вопросы личной чести с достаточно серьезными вопросами международного права.

Вот один-два примера. "Возмещается ли утрата в сражении доспехов, если таковые были одолжены?" "Возмещается или нет утрата в сражении коня и доспехов, если таковые были одолжены?" Известно, что получение выкупа за пленников знатного рода было делом особой важности в войнах Средневековья, и именно в этом пункте рыцарская честь и принципы международного права сближаются. "Если кто взят в плен, будучи под началом другого, - должен ли он озаботиться выкупом за свой собственный счет?" "Следует ли возвращаться в тюрьму тому, кого отпустили оттуда, дабы он повидался с друзьями или позаботился об уплате долгов, чего он не смог раньше устроить, - следует ли ему возвращаться в тюрьму, где он находится под угрозою смерти?"

Мало-помалу от частных случаев автор переходит к вопросам общего характера. "На сей раз хочу я перед нами поставить такой вопрос: постичь, по какому праву или каковой причине можно побуждать к войне с сарацинами или иными неверными и может ли Папа даровать прощение и выдать индульгенцию на такую войну?" Автор доказывает, что войны эти незаконны даже с целью обращения язычников. В важном вопросе "может ли один государь отказать другому в праве прохода через свою страну?", мы едва ли можем согласиться с автором, доказывающим, что король Франции имеет право требовать прохода через Австрию, чтобы воевать с Венгрией.

С другой стороны, нам следует полностью согласиться с ответом Боне на вопрос, может ли король Франции, пока идет война с Англией, брать в плен "бедных англичан, торговцев, земледельцев и пастухов, кои пекутся о своих овцах на пастбищах?" Боне отвечает на него отрицательно: не только христианская мораль запрещает это, но также и "честь нынешнего века". Дух милосердия и гуманности, с которым автор разрешает эти вопросы, заходит столь далеко, что простирается на право обеспечения в неприятельской стране безопасности отца английского школяра, пожелавшего навестить своего больного сына в Париже.

"Древо сражений", увы, сочинение всего лишь теоретическое. Мы знаем достаточно хорошо, что войны тех времен были чрезвычайно жестоки. Прекрасные правила, так же как и случаи великодушного освобождения, перечисляемые добрым приором из Селонне, отнюдь не были предметом всеобщего почитания. И если даже некоторое милосердие мало-помалу внедрялось в политическую и военную практику, это вызывалось скорее чувством чести, нежели убеждениями в области морали и права. Ибо воинский долг представал в первую очередь в виде рыцарской чести.

По словам Тэна, "в людях среднего и низшего состояния главенствующий мотив поведения - собственные интересы. У аристократии главная движущая сила - гордость. Но среди глубоких человеческих чувств нет более подходящего для превращения в честность, патриотизм и совесть, ибо гордый человек нуждается в самоуважении, и, чтобы его обрести, он старается его заслужить".

Мне кажется, что это и есть та точка зрения, с которой должно рассматриваться значение рыцарства для истории цивилизации: гордость, усваивающая черты высокой этической ценности, рыцарское высокомерие, готовящее путь милосердию и праву. Если вы хотите убедиться, что подобные переходы в сфере идей вполне реальны, прочитайте "Юнец", автобиографический роман Жана де Бюэя, боевого соратника Орлеанской девы. Позвольте мне процитировать отрывок, в котором психология отваги нашла простое и трогательное выражение: "На войне любишь так крепко. Если видишь добрую схватку и повсюду бьется родная кровь, сможешь ли ты удержаться от слез! Сладостным чувством самоотверженности и жалости наполняется сердце, когда видишь друга, доблестно подставившего оружию свое тело, дабы свершить и исполнить заповеди Создателя. И ты готов пойти с ним на смерть - или остаться жить и из любви к нему не покидать его никогда. И ведомо тебе такое чувство восторга, какое сего не познавший передать не может никакими словами. И вы полагаете, что так поступающий боится смерти? Нисколько; ведь обретает он такую силу и окрыленность, что более не ведает, где он находится. Поистине, тогда он не знает страха".

Таковы рыцарские чувства, которые уже перерастают в патриотизм. Лучшие его элементы - дух жертвенности, стремление к справедливости и защите угнетенных - взросли на почве рыцарственности. Именно в этой классической стране рыцарства впервые слышатся столь волнующие интонации в словах о любви к родине - в сочетании с чувством справедливости. Не нужно быть великим поэтом, чтобы с достоинством высказывать эти простые вещи. Ни один автор тех времен не дал более трогательного и разнообразного выражения французского патриотизма, чем Эсташ Дешан, поэт достаточно средний. Вот, например, слова, с которыми он обращается к Франции:
Коль разум возлюбила, будешь дни

Ты длить свои, как длила, без сомненья,-

Лишь меру справедливости храни,

Иного - нет, держись сего решенья.
Рыцарство никогда бы не сделалось жизненным идеалом на период нескольких столетий, если бы оно не заключало в себе высокие социальные ценности. И именно в самом преувеличении благородных и фантастических взглядов была его сила. Душа Средневековья, неистовая и страстная, могла быть управляема единственно тем, что чрезвычайно высоко ставила идеал, к которому тяготели ее устремления. Так поступала Церковь, так поступала и мысль эпохи феодализма. Кто станет отрицать, что действительность постоянно опровергала эти столь возвышенные иллюзии о чистой и благородной жизни общества? Но в конце концов где бы мы были, если бы наша мысль никогда не витала за пределами достижимого?
Комментарии

1 Орифламма - от лат. aurea flamma - золотое пламя. Первоначально алое знамя возобновленной Римской империи, посланное папой Львом Ill Карлу Великому в самом конце Vlll века перед коронацией его императорской короной. Впоследствии орифламму разворачивали перед войском в тех случаях, когда война велась против врагов кристианства или всего королевства и во главе похода стоял сам монарх.

Йохан Хейзинга

Перевод с французского Д.В. Сильвестрова
Всадник
Наши представления о Средневековье определяются книгами, прочитанными в юности: книгами о рыцарях, живущих в замках, в которых они то и дело осаждаются врагами; неустрашимо сражающихся в битвах и на турнирах, верхом, в тяжелых доспехах; время от времени, охваченные религиозным рвением, отправляются они в крестовый поход в Святую землю. Эти рыцари были аристократами, неограниченными господами над своими крепостными и земельными владениями. Как долго существовал такой порядок, мы точно не знаем, но чаще всего без долгих размышлений предполагаем, что это продолжалось около 7 веков: как минимум с 800 по 1500, от Карла Великого до Карла V. Развития не было, так как Средневековье в нашем представлении - романтическое или отсталое - непременно статично. Но был ли этот период действительно столь статичным, как думаем мы задним числом, и соответствует ли общая картина с рыцарями в их замках реальности вообще? Да и можно ли говорить о рыцарстве в Средневековье, а если да, то что надо под этим понимать?
Ученные едины во мнении, что в этом отношении между Германской империей и Францией существовали большие различия. Уже в 1928 г. французский историк Марк Блок (Marc Bloch) написал статью "Un probleme d'histoire comparee: La ministerialite en France et en Allemagne", в которой доказал, что соотношение между аристократией и рыцарством во Франции было иным, нежели в Германской империи. Он развил свою теорию в труде, ставшим классическим: "La societe feodale, les classes et le gouvernement des hommes" (Paris I949). Представленные там взгляды были до недавнего времени общепринятыми для франкоязычных историков, однако постепенно стали подвергаться критике. Взгляды Блока вкратце можно изложить следующим образом: В Западной Европе со времени Каролингов существовали элитный конные воины, которые хоть и образовывали рыцарство, однако еще не принадлежали к аристократии. Если же их и называли "Nobiles" или "Благородные", то это говорило не об их происхождении, а скорее о аристократическом образе жизни, важнейшим признаком которого был конный способ ведения боя. Таким образом на протяжении веков вообще не существовало наследственной аристократии, к которой принадлежали от рождения, но было рыцарство, определявшееся соответствующим образом жизни и особыми военными функциями. Изначально в эту группу могли включаться и новички. Однако на протяжении 12 в. рыцарство постепенно закрылось для выходцев из родов без рыцарских традиций, так что лишь тот мог стать рыцарем, чей отец и предки также принадлежали к рыцарству. Эта наследственная элита, доступ в которую снизу был прекращен, образовывала с 13 в. благородное сословие, по крайней мере во Франции. В Германской империи ситуация была другой, поскольку ведущие рыцарский образ жизни верхние слои общества подразделялись на так называемые щиты (Heerschilde) с различными общественным весом.

Понятие "щит" ("Heerschild") не следует понимать буквально, с настоящими щитами он не имеет ничего общего. Разделение на щиты в Германии было определено с середины 13 в. в правовой книге, называемой "Sachsenspiegel". В соответствии с этой системой король являлся носителем первого и высшего щита. За ним шли носители второго щита - епископы и аббаты, носители третьего щита - герцоги и графы, носители четвертого - свободные господа, далее носители пятого щита "Schoffenbarfreien" (от нем. schoffenbar - имеющий право быть выбранным судебным заседателем, frei - свободный; особый вид ограниченной свободы, существовавший только в Германии), далее - вассалы последних и министериалы (Ministerialen). Затем шла группа, чей щит ставился под сомнение, однако мог считаться седьмым и последним "Einschildritter" ("рыцари с одним щитом", нем.). Ниже всех находились крестьяне, не имевшие никакого щита.

Таким образом, если вернуться к теории Марка Блока, во Франции с 13 в. всякий рыцарь принадлежал к благородному сословию, и наоборот, всякий представитель знати был рыцарем. В Германской империи же (а к ней принадлежали также Бельгия и Нидерланды) хоть каждый представитель благородного сословия был рыцарем, но не каждый рыцарь был благородным. Министериалитет, описанный выше как шестой щит, составляли служилые люди несвободные по рождению. Это будет уточнено на следующих страницах (которые, кстати, не базируются на теории Блока.)

Поистине уникальной является находка более 200 железных наконечников стрел, которые были обнаружены на достаточно широком участке местности.

В Германской империи уже в довольно раннюю эпоху, и уж совершенно точно в 11 в., было естественным, что крупные феодалы, граф или король, а также духовные, епископы и аббаты, наделяли несвободных, живших в их доменах, важными функциями. Это могли быть задачи по управлению доменом, содержанию двора, защите замков. Такие несвободные служащие назывались министериалами (Ministerialen). Так как эти крепостные с низким происхождением были всей своей карьерой обязаны господину, они были ему гораздо преданней, чем свободные, связанные ленными узами. Отношения между свободными людьми разного социального уровня в Средние века были ленными, т.е. такими, что слабейшая сторона приносила сильнейшей клятву верности, а в ответ получала в лен участок земли. На основании присяги ленник (слабейшая сторона) служил своему сюзерену, а сюзерен должен был в свою очередь должен был обеспечивать леннику или вассалу эту службу тем, что наделял его леном, приносящим достаточное жизнеобеспечение. Изначально эти лены выделялись до смерти вассала, а вассал обязан был господину пожизненной службой. В то время (8-9 вв.) сюзерен мог рассчитывать на верность своих вассалов и у него не было необходимости прибегать к услугам крепостных.

Но уже вскоре стало обычаем после смерти вассала передавать лен его сыну или другому ближайшему наследнику. После того, как это происходило несколько поколений подряд, ленники настолько привыкли к наследованию ленов, что рассматривали уже право на владение, как нечто, не требующее возмещения. И хотя они по-прежнему приносили присягу при получении лена или при вступлении в наследство нового господина после смерти старого, но уже рассматривали это скорее как формальность, чем как долг верной службы. А потому они пытались всяческими способами уклониться от службы, которую требовал сюзерен, в том числе тем, что ограничивались выполнением точно определенных обязанностей несколько дней в году. Так во многих районах Франции было принято, что вассал не более 40 дней в году участвует в походах господина на собственные средства, и, кроме того, что он лишь в 4 случаях обязан был оказывать господину финансовую поддержку: выкуп, если господин попал в плен; при свадьбе старшей дочери; посвящении в рыцари старшего сына; при крестовом походе в Святую Землю. Прочие службы, которые должен был исполнять вассал, представляли собой советы по управлению, заседание в суде вассалов, при которых обсуждались спорные вопросы по ленным делам. На практике, однако, это были скорее привилегии, чем обязанности, так как с их помощью вассал получал возможность влиять на дела господина.

В результате сложилась ситуация, что сюзерены, составлявшие изначально сильнейшие партию, вынуждены были подстраиваться под требования вассалов и довольствоваться обязательствами, которые те готовы были выполнять. Кроме того, не редкостью была ситуация, когда вассал имел лены одновременно от двух различных сюзеренов, так что об неограниченной верности одному господину не могло уже быть речи. Если два сюзерена одного вассала вели войну друг с другом, последний оставался в лучшем случае нейтральным и не оказывал поддержки ни одному из них.

Вассалы зачастую в свою очередь имели вассалов, чьими сюзеренами они являлись, и с которыми у них были такие же трудности, как у их сюзеренов с ними. Так что случалось и так, что хоть вассал и хотел служить своему сюзерену, но не мог, так как его вассалы в свою очередь не хотели выполнять обязательств перед ним. Вассалы вассала могли в свою очередь иметь вассалов. Таким образом сложилась ленная пирамида, с королем как верховным сюзереном на вершине и все более широкими слоями ленников и вассалов под ним. Это образование сильно напоминает порядок щитов, который был выше представлен как немецкое усложнение по сравнению с более наглядной и простой французской структурой рыцарства. Обе схемы соответствовали одной и той же потребности в иерархии сверху вниз, в которой каждая группа знала свое твердое место. Точное значение щитов непросто определить, но для наших целей это и не важно. Однако очевидно, что в них отражается некая иерархия ленноправовых групп, и что она находится в непременной связи с рыцарским образом жизни этих групп.

Ранг шестого щита может быть определен - министериалы или несвободные служилые люди. Мы уже видели, что им удавалось улучшить свои позиции как раз благодаря тому, что из-за своего низкого происхождения они были надежнее, чем свободные. Поэтому сюзерены предпочитали передавать им такие ответственные посты, как камергер, обер-шталмейстер или член гарнизона замка. Кроме того они использовались как послы или управляющие в домене. Хотя их низкое происхождение и не забывалось, их социальное положение далеко превосходило положение прочих несвободных жителей домена. Доходило до того, что их хозяева передавали и служилые лены в виде благодарности за верность, а также для улучшения материального обеспечения их деятельности. Служилые лены по ленному праву отличались формально от обычных ленов, но на практике разницы не было. Точно также, как и нормальные лены, они были наследственными. Таким образом, с министериалитетом вскоре возникли те же сложности, что и с обычными вассалами. Но это произошло лишь в течение 12 в., после того, как служилые люди уже более века были верными слугами своих сеньоров.
Естественно, действие этих историй развивалось в легендарном прошлом: в эпоху германских героев, при дворе Карла Великого (чья жизнь отстояла от 12 в. уже на 300 лет), в Греции и Трое или в окружении кельтского короля Артура в Англии. Во всех выступали, однако, рыцари и герои, обладающие свойствами людей 12-13 вв. Расцвет рыцарской поэзии приходиться на 1150 - 1250 гг., некоторые истории в этот период пересказывались различными поэтами на различных языках: средневековых французском, немецком и английском, а также средненидерландском. При этом иногда поэты варьировали известные темы, что представляет для нас особый интерес. Кроме того, проявлялись смещения в словоупотреблении в результате изменения значений слов или эмоциональной окраски, вкладывавшейся в них. Одно из слов, чья эмоциональная окраска претерпела заметные изменения в период 1150-1250 гг. - это слово "Ritter" (рыцарь). Из фундаментальных исследований Bumke следует, что слова "riter" и "ritter", а также их производные "ritterlich" и "ritterschaft" с 1060 в старонемецкой и средневековой немецкой литературе (althochdeutsche und mittelhochdeutsche Literatur) вообще не встречается. Если надо было определить конного или пешего воина, то использовались слова "heriman", "degan", "kempfo" или "wigant", но не "riter". Эти слова служили с 9 в. и позднее для перевода латинского "miles", что означало просто "солдат", без оттенка "герой" или "дорого вооруженный всадник". Если надо было назвать именно всадника использовались такие слова, как "ritant" или "reitman" для перевода латинского "eques". Это были общеупотребляемые слова без пафоса, и когда слово "riter" впервые применяется в 1060 г. для перевода "miles", то оно имеет тоже самое прозаическое значение. Затем следует длительный период до 1120 г., когда встречается следующее образование от "riter", а именно "riterschaft" - "рыцарство", и вслед за тем число слов, связанных со словом "riter" медленно растет примерно до 1180 г. Bumke не поленился их сосчитать и получил 28 употреблений с 1060 по 1150 гг и 150 употреблений с 1150 по 1180 гг. К тому времени слово "ritter" с двумя t вытесняло форму "riter" с одним t, но без изменения значения. Ранее немецкими исследователями предполагалось, что "riter" имело значение "всадник" или "конный воин", а "ritter" обозначало представителя рыцарства. Но из исследований Bumke следует, что эти слова использовались для перевода латинского "miles", и что оно обозначало как конных воинов, так и пехоту. Оно могло употребляться и вообще вне военного контекста и обозначать способных носить оружие слуг при дворе господина.

До 1180 г. можно обнаружить лишь ок. 180 употреблений слов "riter" и "ritter", однако затем количество их возрастает. С 1180 по 1250 Bumke насчитывает в рыцарских романах более 6000 тысяч употреблений слова "ritter" и его производных. И это в первую очередь благодаря не тому, что после 1180 выросло число самих рыцарских романов, сколько тому, что возросло пристрастие поэтов к этому слову. Bumke не только подсчитал частоту словоупотребления, но и его относительную частоту, т.е. частоту употреблений слов "ritter" и "riter" относительно общей продолжительности романа. В результате, хотя и существовали отличия во вкусах между различными поэтами, и что как раз худшие поэты чаще употребляли слово "ritter" (c 1200 г. форме "ritter" окончательно отдается предпочтение перед "riter"), однако к 1250 г. можно констатировать стремительный рост относительной частоты употребления. Затем расцвет рыцарского эпоса миновал, и Bumke завершил свое исследование на этой дате. Заметная любовь, которой пользуется слово "ritter" между 1180 и 1250 гг., должна была возникнуть благодаря изменению эмоциональной окраски этого слова, объясняющейся совершенно новой общественной оценкой рыцарства. Слово, изначально обозначавшее просто "солдат", приобрело оттенок, одновременно обозначающий "храбрый", "благородный", "аристократический", "изысканный", и впредь употребляется и для обозначения королей и знати.

И это еще один примечательный вывод из исследования Bumke: представители знати и крупные феодалы в текстах 12 в. лишь в исключительных случаях именуются рыцарями, как правило так называются слуги и министериалы. "Ritter" повсюду упоминаются как свита князей, но князь сам лишь редко называется "Ritter", и то лишь тогда, когда он инкогнито прибывает при чужом дворе или выполняет службу при более высоком князе. Впервые в эпосе начала 13 в. ("Эрек" Хартманна) титулу рыцарь отдается предпочтение при именовании представителей знати. После того, как в рассказах рыцарь стоял на одной ступени со служилыми людьми и прислугой, он достиг уровня знати и королей.

Мы уже отмечали, что рыцарские романы являются источниками особого рода: их достоверность заключается не в изложении событий, а скорее в бессознательной передаче характерных особенностей эпохи и быта. И поскольку отчетливо видно, что в 12 в. рыцари не обладали престижем знати, и лишь в результате стремительного развития достигли его к началу 13 в., этот факт должен был находиться в связи с общественными реалиями. Иначе благородная публика, для которой предназначались эти истории, едва ли их восприняла бы.

Если бы знать действительно представляла собой рыцарство, как говорят старые теории, то они бы не потерпели того, что поэты упрямо называют "ritter" низкий служилый люд, а аристократов и королей нет. Поскольку этим ставились бы с ног на голову все представления об общественном порядке. Но рассказы поэтов как раз у знати пользовались особой популярностью, и потому вероятнее всего, что эти последние в середине 12 в. не рассматривали себя как рыцарство. Для знати и князей использовались куда более лестные определения, такие как "благородный герой" или "великий король".

Мне представляется вполне вероятным, что рыцарские истории в известном смысле опережали свое время, и в то время, как они придавали титулу "рыцарь" блеск и благородство, он к началу 13 в. таковыми еще не обладал. Вполне представимо, что немецкие поэты, даже если они и принадлежали к министериалитету не в подавляющем большинстве (как это ранее предполагалось), пытались всевозможными способами поднять престиж рыцарства. Они имели возможность это делать, облагораживая приукрашенными описаниями рыцарскую службу министериалов, в то время как эта служба носила зависимый характер (в середине 12 в.). Следующий шагом было то, что рыцарский образ жизни был столь приукрашен, что и знать его уже не стыдилась, а потому и своих героев и королей стала называть "рыцарями" (начало 13 в.). Благородная публика незаметно подпала под это влияние, и так сильно, что уже сама требовала называть себя словом "рыцарь", что ранее относилось к людям более низкого сословия.

В ходе моих исследований в регионе Geldern я пришла к тем же выводам, что и Bumke, но основываясь на других источниках. Я собирала материал в списках свидетелей на документах начиная с 11 в., а также титулов, по которым они собирались в группы. В Средневековье всевозможные сделки фиксировались документально, так что заинтересованные персоны в случае последующих разногласий могли к ним апеллировать. Документы составлялись в основном на латыни, записывались на пергаменте и заверялись печатями одной или обеих сторон, а иногда кроме них и еще целого ряда свидетелей. В тексте документа обычно упоминались имена всех свидетелей, а именно в порядке их рангов и сословий: сначала духовные лица, затем аристократия и министериалы.

Бросается в глаза, что примерно с 1225 г. в документах их Бельгии, Нидерландов и западной части Германии произошло изменение в способе группирования свидетелей. До этого времени группа, следующая за духовными лицами, именуется "nobiles" (благородные) или "liberi" (свободные), а следующая за ней группа фигурирует под именем "ministeriales". Но после 1225 г. списки свидетелей вдруг содержат следующие группы: духовники, "milites" и "famuli". Латинское слово "miles", мн. "milites", претерпело в это время то же изменение смысла, что и немецкое "ritter" и означает уже не просто "солдат", но определяет исключительно тех, кто является рыцарем в возвышенном значении этого слова. Идущее за ним латинское слово "famulus" обозначает оруженосцев (нем. Schildknappen), которые к указанному времени могли бы уже быть рыцарями, но еще ими не стали. В средненидерландских документах человек называется "knape" (в старонемецком "оруженосец" и "мальчик-подросток" называются одним и тем же словом - прим. пер.), даже если он уже давно вышел из подросткового возраста. Вместе они образуют рыцарство, состоящее таким образом из рыцарей и оруженосцев.

Эти изменения в терминологии в списках свидетелей произошло почти во всех частях упомянутого региона практически одновременно, между 1220 и 1230 гг., так что можно подозревать либо соглашение, либо одновременное проявление того, что носилось в воздухе. А в воздухе носилось, вероятно, признание того, что в общественном смысле важнее было считаться рыцарем или оруженосцем, чем благородным или министериалом.

Что ж, теперь сторонники теории срастания знати и министериалитета вероятно могут получить дополнительные аргументы для своих взглядов: министериалитет все-таки перешел в благородное рыцарство, и больше не уступает ему. При этом они не замечают, что в тех же документах с новым разбиением на группы внутри и "milites", и "famuli" соблюдается строгая последовательность. Всегда первыми называются знатные рыцари, а затем министериалы-рыцари, затем знатные оруженосцы, а за ними министериалы-оруженосцы. Даже если группы не именовались больше "nobiles" и "ministeriales", ни в коем случае не было забыто, кто к какому сословию принадлежал. И так оставалось веками: в Гельдерне минимум до 16 в., а в прилегающих регионах по крайней мере (эти районы не были детально изучены) до 15 в.

Старые сословия сохранялись, но это не являлось уже решающим в общественных отношениях. Решающим являлась принадлежность к рыцарству, а если да, то был ли человек уже посвящен в рыцари или еще оставался оруженосцем, ожидая получения этой чести.

Принадлежность к рыцарству означала таким образом: обладание определенным социальным статусом; она была чем-то, чем можно было обладать независимо от сословия (если это сословие было как минимум министериалитет). Имя "рыцарь" не являлось привилегией знати, но и не служило более облагороженным синонимом слова "министериал", как в рыцарских романах 12 в. и хрониках того времени.

"Milites et ministeriales mei" (что можно примерно перевести как "мои рыцарственные слуги") было выражением, которое графы охотно использовали в 12 в. для обозначения своей вооруженной свиты наряду с более распространенной формой "homines et ministeriales mei" - "мои наделенные леном слуги". Это объясняется тем, что в большинстве своем министериалы, служившие своему господину как рыцари, являлись, как правило, и его ленниками.

Если мы сопоставим данные из рыцарских романов и списков свидетелей на документах, то для Германской империи (но не для Франции и других стран, где служилые люди едва ли играли такую роль) мы придем к следующему выводу: рыцарство существовало не всегда, а скорее возникло в 12 в. (слово "ritterschaft" - "рыцарство" - впервые встречается ок. 1120 г.). Во время своего возникновения оно означало преимущественно сословие несвободных служилых людей или министериалов. Однако в ходе веков престиж рыцарского титула вырос так, что и члены благородного сословия стремились к нему. Они передали служилым людям свои социальные взгляды и образ жизни, а последние им рыцарский титул, так что к 1225 г. сложилось рыцарство, охватывающее знать и министериалитет, и возвышающееся в социальном значении над обоими. Новое объединение не означает расширения существовавших сословий, но проходило через них и имело не столько правовое значение, сколько социальную ценность. Поэтому рыцарство следует рассматривать не как сословие, но как социальный класс.

Таким образом не знать происходит из рыцарства, как представлял Марк Блок, но и не наоборот - рыцарство из знати. Рыцарство состояло в большинстве из министериалитета, с позднейшим включением аристократии.

После того, как эта проблема, надеюсь, решена, встает интересный вопрос, как аристократия пришла к тому, что присоединилась к рыцарству. Для этого должна была сначала достаточно вырасти эмоциональная ценность рыцарского титула, что в свою очередь было невозможно без распространения рыцарских идеалов. Здесь велика заслуга трубадуров и миннезингеров, которые без устали воспевали рыцарскую добродетель, а с 1200 г. награждали рыцарским титулом и королей.

Но они не были единственными распространителями рыцарских идеалов, так как не меньшую роль играли авторы церковных трактатов и проповедники крестовых походов, которые с 11 в. прославляли вооруженную "militia Christi".

Все эти факторы должны были таким образом влиять на сознание аристократии, что она после века морального воздействия, сразу после 1200 г., совершила решительный шаг к рыцарству. Этот долго подготавливавшийся шаг имел далеко идущие последствия, т.к. с этого момента рыцарство берет на себя роль ведущего класса Европы. Роль, которую оно в некоторых областях играло далеко за рамками средневековья. Рыцарские идеалы быстро стали побочным делом, и было бы действительно наивно полагать, что они являлись руководством к действию. Но они воздействовали на сознание людей, а потому заслуживают нашего внимания.
Всадник
Рыцарский идеал и его социальная роль. Новое рыцарство: мечта о героизме и о любви. Странствующие рыцари. Путы и турниры. "Pasd'armes" и романтическая мизансцена. Антирыцарская реакция. Дамп Аббат и "Маленький Жан де Сентре"

Рыцари с развевающимися султанами на шлемах скрещивают копья под громкие звуки длинных труб, в которые трубят герольды; прекрасные дамы в островерхих энненах следят за боем с украшенного знаменами балкона, - разве не так мы чаще всего представляем себе средневековую жизнь, если речь заходит о рыцарях? Но подобная картина никак не подходит для того, чтобы стать символом Средневековья. Составляющие ее элементы позаимствованы с миниатюр XIV и XV в., и только для этой эпохи, да и то с оговорками, это представление можно считать соответствующим истине. К тому же речь идет об эпизоде, который носит характер исключительный, в котором действуют представители крайне ограниченной социальной группы, аристократии, которая далеко не равнозначна всему феодальному классу целом. Тем не менее давайте почитаем летописцев того времени - Фруассара, Монстреле, Шатлена. Разве не покажется нам, будто эти рыцарские поединки составляли наиболее достойный воспоминания аспект истории той эпохи? Целые страницы посвящены подробнейшему рассказу об условиях поединка между двумя рыцарями и описаниям одежды и снаряжения каждого из них. Более или менее беллетризованные биографии - "Книга деяний маршала Бусико", "Книга деяний славного рыцаря Жака де Лалена" - превозносят наиболее безупречных представителей рыцарства, а роман "Маленький Жан де Сентре" представляет собой, по крайней мере, в первой своей части, настоящее учебное пособие для жаждущего посвящения в рыцари. Контраст между прославлением рыцарской доблести и современной действительностью, в которой царили жестокость и вероломство, был очень резким. Ход истории в течение трех десятилетий определяли не чувство чести и великодушие, но два преступления, совершенные при обстоятельствах, которые можно расценивать как оскорбление, нанесенное рыцарскому духу: убийство Людовика Орлеанского в 1407 г. и убийство Иоанна Бесстрашного двенадцатью годами позже. И потому нам хочется видеть в прославлении рыцарства всего-навсего интеллектуальную игру, своего рода идеалистическую реакцию на грубость повседневной действительности. Но даже если бы рыцарская мечта ничего, кроме этого, собой не представляла, она заслуживала бы места в исследовании о жизни той эпохи, поскольку иллюзия, окрашивающая в свои тона представления о времени, является важным элементом человеческого существования. Но рыцарский идеал не остался лишь во владениях мечты; он проникал и в реальность, нередко ему сопротивлявшуюся, порождая образ жизни и действий, которые при довольно ограниченном распространении оставались тем не менее характерными для обстановки и настроений общества. В XII в. Иоанн Солсберийский сформулировал четыре главных понятия, определяющих собой рыцарский долг: защищать Церковь, бороться против лжи, помогать бедным и сохранять мир. Это представление, согласно которому рыцарство было воинством на службе веры и справедливости, по-прежнему живо; оно все еще вдохновляло Филиппа де Мезьера, когда в середине XIV в, он закладывал основы ордена Страстей с целью после установления мира в Европе продолжить крестовые походы. Но рыцарский идеал в понимании тех, кто его проповедовал, покоился не на основе альтруизма подобной миссии, а совершенно на иных основах. Его основным стержнем была честь, понимаемая как превознесение личной доблести в глазах всего света. Разум, равно как и материальная выгода, должен уступить требованиям этой чести, подразумевающей прежде всего храбрость и великодушие. Это горделивое поведение очень далеко от смирения, приличествующего истинным Христовым рыцарям, но его нельзя отнести за счет пустого хвастовства, на что указывают многочисленные эпизоды истории того времени: на поле битвы при Азенкуре под вечер, когда королевские войска под командованием коннетабля д'Арманьяка были уже наголову разбиты, появился Антуан Бургундский, брат Иоанна Бесстрашного, заклятый враг арманьяков; он пожелал, несмотря ни на что, до конца исполнить свой долг по отношению к королю Франции, и его тело будет найдено среди других павших в тот день. Его племянник, Филипп Добрый, нередко будет высказывать сожаление о том, что был в те времена слишком молод и не мог последовать его примеру, и у нас нет оснований подвергать сомнению искренность этого чувства. Итак, война давала полный простор для проявления рыцарской доблести, но именно на войне столкновение рыцарской доблести с грубой реальностью было особенно жестким. Нередко военачальники двух армий, и даже враждующие государи, бросали друг другу личный вызов нп поединок. В 1383 г. Ричард II Английский предложил решить вопрос о войне между двумя королевствами посредством поединка, в котором сойдутся он и Карл VI, а также дядья обоих монархов. Несколько лет спустя Людовик Орлеанский бросит вызов Генриху IV Ланкастеру; в 1415 г. - снова вызов, на этот раз обращенный Генрихом V Английским дофину Людовику Гиенскому. Филипп Добрый, безупречный рыцарь, не преминул скать свое слово: "дабы избежать пролития христианской крови и гибели народа, к коему питаю я сострадание в своем сердце", он вызывал на бой Хэмфри Глостера, который оспаривал у него Нидерланды; он усердно готовился к поединку: заказав снаряжение, флаги и знамена, которыми будет украшена арена, герцог ежедневно упражнялся с оружием в руках. Но ни один из намеченных поединков между принцами не состоялся, что позволяет несколько усомниться в искренности их намерений. Зато частные поединки между капитанами или сражения на арене между двумя группами противников были не редкостью. Прославленная битва Тридцати27, состоявшаяся в 1351 г. в Бретани, надолго осталась в памяти и вызвала подражания. В 1402 г. в Монтандре де Сентонж семь французских баронов сразились с семью английскими. Французы одержали победу, а их предводитель, Гийом де Барбазан, заслужил у короля Карла VI титул "безупречного рыцаря". Другая битва семи, которая должна была состояться в 1407 г. между бургиньонами и арманьяками, была отменена в последнюю минуту по приказу короля, который пытался примирить враждующие партии. Мы знаем, что обычай частных поединков между капитанами переживет то, что мы именуем Средневековьем: столетием позже Барбазана другой "рыцарь без страха и упрека", Баярд, вступит в бой с испанским военачальником Сотомайором (1503). Для исхода войны более опасным, чем личные вызовы, было столкновение между желанием совершить "подвиг" и требованиями тактики. Три крупнейших поражения Франции в Столетней войне во многом определялись отсутствием дисциплины в феодальной коннице, нетерпеливо жаждавшей вступить в бой, и стремлением каждого из сражающихся оказаться в первом ряду. Подчинение определенным правилам тактической осторожности воспринималось как трусость: в 1404 г. небольшое французское войско высадилось на английском берегу поблизости от Дармута и наткнулось на выстроенные на побережье укрепления; один из французских капитанов, Гийом дю Шатель, посоветовал предпринять обходной маневр, с тем чтобы обогнуть вражеские оборонительные сооружения, но его товарищ воспротивился: "Защищают их всего-навсего крестьяне, - сказал он, и для рыцарей позор из-за них отклониться от прямого пути". Гийом дю Шатель, задетый за живое, бросился в атаку на укрепления и был убит, после чего все его войско обратилось в бегство. Устав ордена Звезды, учрежденного Иоанном Добрым, требовал от входивших в него рыцарей отступать в бою не более чем на четыре арпана; и лучше было погибнуть или попасть в плен, чем нарушить это требование. Понимание чести было общим для всего класса феодалов, но внутри этого класса те, кто действительно имели право на звание "рыцаря", в начале XV в. составляли лишь незначительное меньшинство. Если во ремена Иоанна Солсберийского для сеньора вполне естественным было пройти посвящение в рыцари, едва выйдя из отроческого возраста, впоследствии все больше число дворян стало отказываться по причинам материального порядка, и в первую очередь - из-за того, что рыцарское снаряжение стоило очень дорого. Можно сказать, что к концу Средневековья вступление в рыцарский орден не только не было нормальным явлением, но превратилось скорее в исключение. Многим знатным семьям, разоренным войной или обесцениванием их доходов, не под силу стали траты на церемонию посвящения, и еще менее того они способны были понести расходы, которых, в военном плане, требовала "рыцарская служба" (предполагавшая содержание множества пажей и слуг). И потому рыцарство, в строгом смысле слова, постепенно превращается в немногочисленную элиту феодальной знати, и это уменьшение числа рыцарей сопровождается возрастающей утонченностью рыцарских чувств и обычаев. Великие рыцарские ордены прежних времен - тамплиеры, госпитальеры и т. д. - были созданы для того, чтобы действовать; можно сказать, что многочисленные ордены, появившиеся с середины XIV в. и до середины XV в., рождались главным образом ради того, чтобы привлечь к себе внимание. Не было ни одного правителя и ни одного знатного сеньора, который не стремился бы прославить свое имя созданием нового ордена: Иоанн Добрый подал пример, создав орден Звезды; тридцать лет спустя Бусико учредил орден Белой Дамы на Зеленом Поле; Людовик де Бурбон, дядя Карла VI, - орден Дикобраза, которому с бургиньонской стороны будет противопоставлен орден Золотого Руна. Если некоторые из них и имели какое-то политическое (как орден Дикобраза, объединивший противников Бургундии) или практическое значение (как любопытный орден Золотого Яблока, основанный овернскими дворянами, обещавшими друг другу взаимную помощь и поддержку3 ), отличало их, как показывает Хёйзинга, главным образом стремление учредить нечто вроде аристократических "клубов", которые предписывали своим членам вести особенно утонченный образ жизни и резко отделяли их от обычных людей. Уставы орденов не случайно придавали особую важность церемониалу: в уставе ордена Золотого Руна о самой цели его учреждения сведения весьма расплывчаты: "заботиться о чести и прибавлении общественного блага, равно как и о спокойствии и процветании государства". На самом же деле главными были параграфы, уточнявшие этикет собрания капитула, определявшие цвет и покрой костюмов, предусматривавшие имена, которые надлежало носить герольдам и пурсиванам (poursuivants)28 (то обстоятельство, что имена эти по большей части заимствованы из "Романа о Розе", еще больше подчеркивает искусственность и "романтичность" рыцарских орденов); что касается деятельности ордена, она проявляется лишь во время праздников, которыми сопровождаются встречи его членов. Обет Фазана, обязывавший рыцарей следовать за своим герцогом в Иерусалим, был всего лишь поводом для того, чтобы продемонстрировать современникам роскошь бургундского двора. Желанием рыцаря "отличиться" объясняется пристрастие к девизам и эмблемам, вышитым или выгравированным на одежде или частях воинского снаряжения; нередко, стремясь разжечь любопытство зрителей, им придавали загадочную форму: "Все, что пожелаете", гласит девиз Бусико; "Придет время" - девиз Иоанна 'Беррийского. С этим же следует связывать и растущее пристрастие к геральдике и гербам. Все большее значение придавалось древности дворянского рода, которую должны доказывать рыцари: в Бургундии к участию в некоторых турнирах допускали лишь тех, кто мог доказать наличие по крайней мере четырех благородных предков; во время "pas d'armes"29, где сражался Жак де Лален, его палатка была украшена тридцатью двумя "guidons" (знаменами) с изображением гербов тех сеньоров, от которых он вел свое происхождение. Во время турнира, организованного королем Рене, один из сражающихся, Луи де Бюэй, поинтересовался, достаточно ли благороден для того, чтобы с ним сразиться, его противник, Жан де Шалон. Этой заботой об этикете, наряду с любовью к пышным зрелищам, объясняется та значительная роль, какую играли при герцогских дворах герольды, которым поручалось следить за соблюдением правил игры и придавать ей блеск. Наиболее выразительной чертой нового рыцарства стала та роль, которую играла женщина в качестве вдохновительницы и судьи рыцарской доблести. Теперь безупречный герой руководствовался не только честью - или, вернее, честь находила подтверждение лишь в уважении любимой женщины. Старинная тема рыцарской литературы была разработана романтическим воображением еще в XII в., как показывает все творчество Кретьена де Труа, но в нее вдохнули новую жизнь, стараясь перенести ее в область реальной жизни. "Это любовь, говорит маршал Бусико, - а ведь он был суровым воином, - внушает юным сердцам желание превзойти себя в героических подвигах". Весь "Маленький Жан де Сентре" построен на смешении "рыцаря" и "влюбленного" (эти два слова нередко употреблялись как синонимы); дама де Бель-Кузин, которая занимается рыцарским воспитанием юного пажа, для начала спрашивает у него, выбрал ли он себе "возлюбленную даму", и из любви к ней Сентре доказывает свою "доблесть" на поле битвы и на турнирах. Мечта о славе и любви, составлявшая основу рыцарского чувства, и в самом деле нашла наиболее выразительное проявление на поединках, турнирах и "pas d'armes", в глазах хронистов представлявших собой величайшие исторические события того времени. "Было бы великой утратой, - пишет Оливье де ла Марш, - если бы о подобных битвах позабыли или умолчали бы о них. С моей стороны было бы низостью удержать свое перо, не описав как можно лучше благородные деяния, которые мне довелось видеть". Тем не менее не все происходившие на арене схватки вдохновлялись лишь желанием проявить рыцарскую доблесть. Судебные поединки оставались способом вершить правосудие, несмотря на то что государственная власть регламентировала их и стремилась сократить их число. К ним можно было прибегать лишь в том случае, если отсутствовали какие-либо доказательства и приходилось полагаться на "Божий суд". В северо-восточных областях Франции, находившихся под властью бургиньонов, они происходили относительно часто, даже и в низших классах. В 1455 г. в Валансьенне, в присутствии герцога Бургундского, состоялся бой, в котором друг против друга выступили два горожанина, вооруженные щитами и дубинками; побежденный, поскольку Божие решение было вынесено не в его пользу, после этого был повешен палачом. Но личный поединок все же, как правило, оставался средством разрешения споров внутри феодального класса: в 1409 г. на площади Сен-Мартен-де-Шан в присутствии короля, герцога Беррийского и первых особ при дворе состоялся поединок между двумя рыцарями, один из которых был бретонцем, другой - англичанином, "из-за того что один другому солгал". Бились всерьез: для начала противники сразились на копьях, затем - на мечах, и в конце концов англичанин был ранен. Тогда король приказал прекратить сражение и "с величайшими почестями" проводить рыцарей по домам. Но чуть позже, когда Джон Корнуэльский, двоюродный брат короля Англии, вознамерился сразиться с сенешалем Эно, король отменил бой и запретил без серьезных оснований "вызывать на поле". Однако именно отсутствие какого бы то ни было "разумного" повода характерно для рыцарского поединка в чистом виде, у противников не было никаких других оснований для сражения, кроме желания показать себя во всем блеске и одновременно продемонстрировать "покорность" даме, которой обязаны своей доблестью. Именно потому государственная власть, как правило, выступала против этих бесполезных сражений, где попусту растрачивался героический пыл, который мог бы найти куда лучшее применение на поле боя. Церковь была к ним не более благосклонна, и причиной тому - эротические влечения, связанные с рыцарским поединком. Там, дама де Бель-Кузин произносит длинную речь, убеждая юного Сантре в том, что эти запреты не могут быть абсолютными. "И хотя эти поединки запрещены, и Церковь и государство объявили, что в одном случае вступающий в сражение впадает в грех, искушая Бога, другие - в грех гордыни, истинно влюбленный свободен от двух этих грехов, сражается единственно ради того, чтобы возвысить свою честь, без ссор и без обид на кого-либо". Светским правителям тем более трудно было категорически выступать против поединков, что некоторые из них - как Карл VI, Филипп Добрый, "Сицилийский король" Рене Анжуйский - сами были проникнуты теми убеждениями, которые им способствовали. Наиболее выразительной формой рыцарского вызова была "emprise"30, обращенная не к определенному противиику, но ко всякому, кто пожелает этот вызов принять. "Emprise" подразумевала, кроме того, и "обет": рыцарь налагал на себя символическую повинность, которая могла закончиться лишь после того, как условия "emprise" будут исполнены. "Мы, Иоанн, герцог Бурбонский, - сказано в послании Иоанна де Бурбона 1415 года, - не желая пребывать в праздности и желая в ратном деле проявить свою доблесть, надеясь снискать славу и добиться благосклонности прекрасной дамы, коей мы служим, дали обет и пообещали, что мы, а также еще шестнадцать рыцарей… будем носить каждый на левой ноге цепи, рыцари - из золота, оруженосцы - из серебра, каждое воскресенье в течение полных двух лет… если только не найдется раньше равное число безупречных рыцарей и оруженосцев, которые все вместе пожелают вступить с нами в пеший поединок до победного конца, и каждый из сражающихся будет вооружен так, как захочет, копьем, топором, мечом или кинжалом, или, по меньшей мере, жезлом такой длины, какую пожелает взять, и одни сделаются пленниками других, и условие таково, что те сражающиеся с нашей стороны, кто будет побежден, должны будут каждый отдать по цепи, подобной тем, какие мы носим, а побежденные с противной стороны должны будут отдать кому пожелают рыцари - золотой, а оруженосцы - серебряный браслет". Помимо этого, в течение двух лет, пока длится действие обета, герцог и его спутники должны были ставить свечи перед изображением Богоматери, которое им следовало с этой целью заказать живописцу и у подножия которого была бы подвешена золотая цепь, подобная тем, какие они наденут на себя. В посвященной Пресвятой Деве часовне будут ежедневно служить мессу, для которой они пожертвуют ризы, чаши и необходимые церковные украшения. Если они выполнят все условия, мессу будут служить постоянно, и в часовне появится изображение каждого из рыцарей в тех одеждах, какие были на них в день битвы; каждый из них обязуется "охранять честь дам и всех благородных женщин". "Lettres d'armes", письма, в которых сообщалось об "emprise", вручались герольдам и пурсиванам, с тем чтобы под звуки труб оглашать их содержание при дворах правителей и сеньоров. Если какой-нибудь рыцарь изъявлял желание принять вызов, он, в свою очередь, извещал об этом письмом. В 1400 г. пурсиван по имени Али передал английским рыцарям, занявшим Кале, вызов арагонского сеньора Мигеля д'Ориса: "Во имя Бога и доброй Девы Марии я, Мигель д'Орис, дабы возвеличить свое имя, зная достоверно о подвигах английских рыцарей, с сегодняшнего дня начинаю носить на ноге обломок меча до тех пор, пока один из рыцарей английского королевства не согласится вступить со мной в поединок…" (далее следует подробнейшее описание условий боя). Английский рыцарь, Джон де Прендергаст, Принявший его вызов, отвечает: "Извольте знать, что я уже лично видел письма, доставленные пурсиваном Али, из коих узнал о твердом и отважном желании сразиться, овладевшем вами; а также и о том, что вы дали обет носить некую вещь, которая, как сказано в вашем письме, причиняет вам сильную боль в ноге… Я жажду чести и желаю доставить вам удовольствие, и потому принимаю ваш вызов так, как сказано в вашем письме, и для того Чтобы избавить вас от тягот и страданий, и потому что Я давно желал сразиться с каким-нибудь благородным Храбрецом из Франции, чтобы узнать некоторые вещи, касающиеся поединков". Существовал настоящий "рыцарский интернационал", и в современных текстах нередко упоминается о немецких, шотландских, испанских, португальских рыцарях, являвшихся во французское королевство показать, чего они стоят. И наоборот, французы часто искали приключений и славы в чужих краях. Подобно тому как это происходит в сегодняшнем спорте, были "профессиональные" рыцари, которые вызывали на бой соперников в чужих краях и скитались от одного двора правителя до другого в поисках противников, которые приняли бы их условия. Ради того, чтобы угодить своей даме, Жан де Сентре проехал таким образом большую часть Европы; из Франции он отправился в Арагонское королевство, где восхищенный государь осыпал его подарками: он дарил ему коней, дорогие ткани, ювелирные изделия. Позже мы увидим его при дворе императора, лично присутствующего на поединках, где он выступает против немецких рыцарей. Наконец, перейдя от рыцарских игр к воинской реальности, он отправляется в "крестовый поход" против прусских язычников, где обретает славу. Конечно, Сентре всего лишь персонаж романа, которому автор приписывает многочисленные приключения. Но жизнь реального лица, Жака де Лалена, которого современники считали идеальным рыцарем, была не менее беспокойной: не удовольствовавшись тем, что стал героем лучших поединков, происходивших при бургундском дворе, он посетил дворы Наварры, Кастилии, Арагона, Португалии (рыцарский спорт был в большой моде в странах иберийского полуострова); он едет через всю Италию и принимает участие в турнирах в Неаполе и в Риме; он перебирается в Шотландию, где вступает в бой с сеньором из рода Дугласов… Везде его встречают восторженно и с почестями: его принимает король Португалии, он танцует с придворными дамами и с самой королевой, которая дарит ему прощальный поцелуй, когда он возвращается в Бургундию; при клевском дворе он имел счастье понравиться одновременно герцогине Калабрийской и принцессе Марии Клевской, и каждая вручила ему драгоценный предмет, чтобы он в ее честь носил его во время турниров, и, когда он вышел на арену, с его шлема спускалось шитое жемчугом покрывало, подарок одной, а на левой руке красовался браслет из драгоценных камней, подарок другой… Но странствующий рыцарь являлся не просителем, он должен был поразить хозяев великолепием своего снаряжения и показной щедростью. Когда Сентре в первый раз покидает Париж, выполняя обет, по столичным улицам движется роскошный кортеж. Под звуки четырех труб и двух тамбуринов впереди выступают четыре "прекрасных и могучих боевых коня", каждого ведут под уздцы два конюха. За ними следуют три рыцаря с четырнадцатью конями, десять оруженосцев с двадцатью двумя конями, капеллан с двумя конями, "гербовый король" с двумя конями, герольды Турень и Лузиньян с четырьмя конями. Кроме того, в свите рыцаря были фуражир, кузнец и оружейник; восемь "вьючных животных", четыре для него и четыре для его спутников; и еще двенадцать всадников, которые должны были ему служить. Все, люди и кони, были облачены в цвета Сентре и носили его девиз. Что касается рыцарского гардероба, он ни в чем не уступал выезду: три "parements" (парадные одежды), одна из малинового дамаста, расшитого серебром и отделанного собольим мехом; вторая из голубого атласа, металлическими полосками поделенного на ромбы; третья из черного дамаста, "сплошь затканного серебряными нитями", отделанного горностаем и зелеными, лиловыми и серыми страусовыми перьями; именно в таком наряде Сентре намеревался сражаться верхом. В пешем бою он поверх лат носил котту малинового атласа со светло-красной отделкой, усеянную золотыми подвесками. За ним тянется тяжелогруженый обоз, поскольку, как научила его дама де Бель-Кузин, "дары и обещания, когда можешь их выполнить… привязывают и пленяют сердца, так что все они будут принадлежать тебе". В подарок королеве Арагонской он везет "сто локтей прекраснейшей и роскошной ткани, и еще сто локтей лучшего реймсского полотна, какое он только смог найти в Париже", а к этому еще и Прекрасные часословы, украшенные золотом и драгоценными камнями. Королю он подарит боевого коня. Придворные дамы получат другие подарки - пояса, ткани, оправы, алмазы, перчатки, кошельки, шнурки, - "кому что положено". Как правило, результатом "emprise" становился бой на арене, в котором либо один на один, либо группами сражались рыцари, защищавшие свой герб и честь своей дамы. Но созданной для этой встречи мизансцене, похоже, придавали большее значение, чем самому поединку. Поблизости от ристалища натягивали полотняные палатки, - а иногда даже ставили деревянные конструкции, - где рыцари ждали назначенного часа. Поверх ярких парадных одежд они надевали турнирные доспехи, украшенные гравировкой и инкрустированные золотом и серебром. Лучшими считались доспехи, которые привозили из Германии, но и во Франции продавали неплохие подделки. Шлем, иногда цилиндрический, но чаще всего по форме напоминавший птичью голову, был соединен с доспехами в одно целое, но голова рыцаря могла свободно двигаться внутри него; верхушку шлема украшали геральдические фигуры или фантастические животные, над которыми развевались яркие султаны из страусовых перьев. Конь был покрыт длинной попоной тех же цветов, что и одежда его хозяина; попона прикрывала скрепленные шарнирами металлические пластины, которые защищали его наподобие доспехов; голову или шею коня также украшали разноцветные султаны. Иногда рыцарь в честь своей дамы носил "manche honorable", подобие шарфа, свисавшего с плеча до земли. Дама могла сама снабжать рыцаря отдельными частями снаряжения: когда капитан Педро Ниньо готовился вместе с шестью товарищами встретиться в бою с равным числом сеньоров, принадлежавших к бургиньонской партии, дама де Серифонтен прислала ему с одним из своих родственников коня и шлем, приложив к ним письмо, в котором "очень сильно просила его, ради ее любви, чтобы, если он еще не согласился принять участие в бою, то ни в коем случае бы в нем не участвовал, чем доставил бы ей величайшее удовольствие; если же честь его была бы слишком затронута и отступиться никак было бы нельзя, пусть бы он дал ей знать, что ему потребуется, и она все полностью ему предоставит, чтобы он мог выступить с честью, и с этой целью она уже теперь посылает ему коня, предполагая, что он ему может понадобиться и что во Франции для подобного дела лучшего коня не найти…" Прелестная черта куртуазного и рыцарского менталитета - предложение отказаться от участия в турнире, сопровождаемое присылкой шлема и боевого коня. Появление сражающихся на арене представляло собой великолепное зрелище, поскольку рыцари демонстрировали здесь всю роскошь и всю гордость, свойственные их классу. Во время боя при дворе арагонского короля, где он выступал против Жана де Сентре, сеньор Ангерран явился на поле, предшествуемый музыкантами с тамбуринами и другими инструментами, а также множеством сеньоров из своего окружения; далее показались три боевых коня и оруженосцы, "покрытые" голубым атласом, расшитым золотом и отороченным беличьим, куньим и горностаевым мехом. За ними следовали двенадцать рыцарей, попарно одетых одинаково. Трубы предшествовали появлению арагонского короля, который занял свое место в кортеже и нес квадратный щит, поделенный на четыре четверти, и в каждой из них был изображен герб одного из родов, от которых он вел свое происхождение. Шлем Ангеррана, "на котором красовалась половина фигуры оленя, отлитая из золота, в ошейнике с прекрасным рубином, прекрасным бриллиантом и другим прекрасным рубином, розового оттенка", нес на обломке копья граф д'Оржель. Наконец появился и сам Ангерран "на прекрасном и могучем боевом коне, покрытом попоной из богатейшего малинового бархата, сплошь расшитого золотом и с широкой горностаевой оторочкой". Сами условия боя либо были определены в письме с вызовом, либо предварительно оговаривалась бойцами. В любом случае составной частью его всегда был конный поединок. Рыцари, сидя в седле и держась левой рукой за прикрепленную к нему рукоятку, оперев копье на "faucre", прикрепленный к доспехам крюк для копья, который блокировал "rondelle", расширенную часть турнирного копья, надвигались друг на друга всей своей тяжеловесной фигурой (доспехи всадника и коня тянули не на одну сотню килограммов). Цель состояла не столько в том, чтобы сбросить противника наземь, сколько в том, чтобы "сломать копье" о его щит. Рыцарь, сломавший копье, не пошатнувшись при этом в седле, в каком-то смысле зарабатывал очко, - и его приветствовали звуки труб. В случае если поединок состоял лишь из конного боя, победившим считался тот, кто сломал больше копий, не сойдя с коня. Но нередко случалось, что эта схватка представляла собой лишь "первый раунд" состязания, и за ней следовал пеший поединок, когда противники бились или при помощи "ice a poulcer" (более коротких копий), или на секирах или боевых палицах, удары которых отражали большими щитами. Эти разнообразные "номера" следовали друг за другом не непрерывно, поскольку каждый "раунд" требовал от сражающихся значительных физических усилий, и потому поединок мог растянуться на несколько дней или даже недель. Похоже, всем присутствующим нравилось продлевать турниры, с тем чтобы умножать число торжественных выездов и праздников, которыми они сопровождались. Знаменитая "Книга турниров короля Рене" достаточно ясно показывает, насколько в этих рыцарских представлениях внешняя форма преобладала над сутью. Рене Анжуйский пробует дать образец идеальной "emprise", вдохновляясь французской традицией и немецкими и фламандскими примерами. Автор долго рассуждает о приготовлениях к турниру, заставляя нас проследить за всеми перемещениями герольдов, прочитать каждую формулу из тех, к каким они должны были прибегать, передавая вызов. Не менее подробно и тщательно он знакомит нас со снаряжением сражающихся: оно не только старательно описано, но и представлено на миниатюрах, которые являются документами несравненной ценности. Размеры и взаимное расположение отдельных частей ристалища указаны с предельной точностью, так же как и состав кортежа, сопровождающего каждого из рыцарей. Последняя часть посвящена описанию того, как должна проходить церемония вручения наград победившим рыцарям. Здесь нет только одного: самого турнира. В этом случае король Рене отделывается несколькими довольно невнятными строчками, из которых совершенно невозможно понять, состоял ли турнир из нескольких поединков и сражались ли рыцари пешими или конными. "Добрый король" явно увлекался исключительно подробностями постановки. Эта страсть к постановке особенно ярко проявляется в "pas d'armes", где турнир вписывается в целостный романтический вымысел, позаимствованный из сказок, из куртуазной литературы или сочиненный специально для этого случая. Для поединка у Источника Слез (Pas de la Fontaine des Pleurs) Жак де Лален велел построить на острове посреди Соны богато отделанный павильон. Внутри находилась статуя таинственной дамы, чьи слезы стекали в чашу, которую поддерживал единорог, украшенный тремя щитами различных цветов, усеянных лазурными каплями. Рыцарь, желавший прийти на помощь даме, должен был коснуться одного из щитов: белого, если хотел сражаться на секирах, лилового, если хотел биться на мечах, и черного, если хотел вступить в конный поединок на копьях. Поединок у Источника Слез длился целый год и состоял из множества боев, героем которых стал Лален. Рыцари, участвовавшие в поединке, соперничали в роскоши: когда откидывался полог одной из палаток, где рыцари отдыхали между боями, можно было увидеть рыцаря сидящим в полном вооружении на богато украшенном кресле и подобным, по словам Оливье де ла Марша, "Цезарю или герою в день его триумфа". В поединке Путы Дракона ( Emprise du Dragon) четыре рыцаря сошлись на перекрестке: ни одна дама не могла проехать мимо, если ее не сопровождал рыцарь, который ради нее готов был преломить два копья. Тот, кто оказывался побежденным, обязан был надеть на руку золотой браслет, запертый на замок, и носить его до тех пор, пока не встретит даму, обладающую ключом от этого замка, и тогда начать служить этой даме. Еще более причудливо была расцвечена интрига в поединке Дикарки ( Pas de la Femme sauuage), устроенном в Брюгге Антуаном Бургундским, сыном Филиппа Доброго: проезжая через королевство Детства в страну Юности, Подмастерье Веселых Поисков был смертельно ранен на турнире и обязан своим спасением Дикарке, перевязавшей его раны. Но она не позволяла ему служить ей до тех пор, пока он не обретет своими подвигами всей мирной славы. Тогда он вызвал на бой всех, кто только пожелает помериться с ним силами. Появление на арене сеньора де Водрея стало иллюстрацией этого вымысла: перед ним шли Дикие Люди с трубами и знаменами; Другие Дикари шли за ним, ведя под уздцы белых парадных коней, на которых восседали Дикарки, облаченные лишь в собственные белокурые волосы, и на шее у каждой висела одна из наград, предназначавшихся турнирным бойцам… Рыцарская жизнь сделалась до того утонченной, что конце концов превратилась в зрелищную, с большим размахом устроенную игру, не имевшую ничего общего с реальностью. Если другие классы общества порой и находили в ней развлечение, они тем не менее не могли не чувствовать, насколько она была устаревшей и легковесной. Парижский горожанин, современник Карла VI, несомненно, передает мнение многих, когда называет "безумным предприятием" турнир, на который съехались в 1415 г. испанские и португальские рыцари. Военные поражения показали, к каким пагубным последствиям мог привести рыцарский дух, перенесенный на поле боя: и среди крестьян росло недовольство этими блестящими сеньорами, неспособными защитить их от нападений врага и от разбойничьих грабежей. Один документ 1420 г. рассказывает о том, как крестьяне оскорбляли двоих оруженосцев, крича им: "Вы ничего не стоите, вы недостойны того, чтобы сесть на коней", а те вместо ответа зарезали обидчиков. Но как ни удивительно и как ни парадоксально, именно в "Маленьком Жане де Сентре", этом пособии для совершенного рыцаря, в последней его части, содержится и самая жестокая сатира на рыцарские нравы. Герой возвращается из Пруссии, увенчанный славой, добытой на турнирах и на полях сражений, и, не найдя своей дамы при дворе, отправляется за ней в аббатство, куда она удалилась. Но вместо ожидаемого им теплого приема он встречает лишь холодность и вскоре понимает, что его дама состоит в наилучших отношениях с Дампом Аббатом, здоровенным чувственным толстяком, которому доставляет злобное удовольствие высмеивать перед ней рыцарские нравы и "emprises", являющиеся наивысшим их проявлением. "Много их там, при дворе короля и королевы, этих рыцарей и оруженосцев, которые уверяют, будто искренно влюблены в своих дам, и, дабы снискать ваши милости, если они их лишены, плачут, стонут и вздыхают перед вами, и так изображают страдальцев, что многие из вас, бедные дамы, поддавшись жалости, с вашим нежным и жалостливым сердцем, позволяете себя обмануть и уступаете их желаниям, а потом остаетесь ни с чем. А они идут от одной к другой и берут у той подвязку, у этой браслет, а может, кусочек колбаски или репку, почем мне знать, сударыня, и один такой говорит десяти или двенадцати из вас: "Ах, мадам, я беру это в знак моей любви к вам". Что касается их странствий от одного двора до другого, то желание совершить подвиг движет ими здесь в последнюю очередь… Когда наступают холода, они перебираются поближе к теплым немецким печкам, всю зиму развлекаются с девушками, а когда возвращается жара, они перебираются в чудесные королевства Сицилийское и Арагонское к добрым винам и дичи, к фонтанам и сладким плодам… а потом старый менестрель или трубач кричит повсюду: "Этот храбрый сеньор победил на турнире". Ну разве вы, бедные дамы, не оказываетесь обманутыми?" Сентре не желает оставлять без ответа такие слова. "Были бы вы мужчиной, которому мне следовало бы ответить, вы нашли бы, с кем поговорить. - Только за этим дело и стало? - отвечает толстый аббат. - Я всего лишь бедный и простой монах, но если бы кто угодно пожелал бы возразить на мои слова, я готов с ним побороться". Несчастный Сентре не может уклониться, тем более что его дама затрагивает, его честь: "Эй, сеньор Сентре, вы такой храбрый, вы, - как говорят, совершили столько подвигов, неужели вы побоитесь сразиться с аббатом? Уж конечно, если вы этого не сделаете, я присоединюсь к нему". Приходится вступить в бой - и не поединок на копьях или мечах, но в рукопашный бой, в котором Дамп Аббат без труда повергает противника наземь… Конечно, Сентре еще отыграется, потребовав боя в турнирных условиях, и в свою очередь сбросит наземь запутавшегося в доспехах аббата. Тем не менее в этой битве рыцарскому идеалу нанесено поражение, потому что мало проку в доблести, которую можно проявить лишь при полном соблюдении правил игры, но которая в условиях реальности оказывается бессильной. Однако реальность с каждым днем оказывалась все более враждебной к рыцарству именно на той территории, где оно должно было бы проявлять свою доблесть: на территории войны. Жану де Сентре или Жаку де Лалену противопоставляется дворянин-солдат, какого показывает нам "Юноша": настоящий "офицер" в современном смысле этого слова, закаленный в повседневных битвах, взошедший по ступенькам военной карьеры благодаря своим способностям осторожно маневрировать, несомненно, истинный "рыцарь" в самом общем смысле слова, великодушный и благородный по отношению к побежденному врагу, но презирающий показной героизм, который заставлял жертвовать отрядом или армией ради пустой жажды славы одного-единственного человека. Юношу уже можно назвать современным военачальником: он смотрит в будущее, тогда как Сентре и его соперники являют собой воплощение прошлого, пытающегося выжить, рядясь в великолепные цвета. Разве не символична смерть Жака де Лалена, лучшего из странствующих рыцарей, чья грудь выдержала столько ударов копий, - смерть от пушечного ядра?

Источник:
Марселен Дефурно - Повседневная жизнь в эпоху Жанны д'Арк
Всадник
Обычно медиевисты наших дней не слишком благосклонны по отношению к рыцарству. Разбирая архивы, в которых не так уж часто речь заходит о рыцарстве, они преуспели в создании такой картины Средних веков, где экономический и социальный подходы столь доминируют, что временами можно забыть, что вслед за религией рыцарская идея с ее благородством и универсальностью была одним из сильнейших факторов, воздействовавших на умы и сердца людей той эпохи. Мы слишком далеко ушли от романтиков, которые видели в Средневековье прежде всего времена рыцарства. Каким бы ни было рыцарство во времена крестовых походов, сегодня все уже согласны с тем, что в XIV или в XV веке оно представляло собой не более чем весьма наигранную попытку оживить то, что давно уже умерло, некий вид вполне сознательного и не слишком искреннего возрождения идей, утративших всякую реальную ценность. Романтическое увлечение доблестью Артура и Ланселота персонифицируется в короле Иоанне Добром, который дважды едва не поставил под удар независимость Франции: сначала потерпев поражение в битве при Пуатье, а затем передав храбрейшему из своих сыновей Бургундию. В его время все усердствуют в учреждении рыцарских орденов; турниры и поединки в моде гораздо больше, чем раньше; странствующие рыцари пересекают Европу, выполняя самые причудливые и неслыханные обеты; авантюрные романы подвергаются переработке, и культ галантной любви возрождается заново.

Все это можно при желании рассматривать как поверхностное и незначительное явление: литературную и спортивную моду в кругах знати, и ничего более. Пусть так. Но даже если все это и не было ничем иным, оно не в меньшей степени осталось бы историческим фактом первостепенного значения. Ибо следует указать на тенденцию, которую обнаружил дух этого времени: воссоздание в реальной жизни идеального образа минувшей эпохи. История цивилизации изобилует примерами подобной устремленности в прошлое. Из всех объектов исследования мы не знаем более важного. Не есть ли эта вечная ностальгия по не существующему более совершенству, это неутолимое желание возрождения - нечто гораздо более интересное, нежели вопрос о том, был ли тот или иной государственный муж предателем или простофилей и какова была изначальная цель той или иной военной кампании: начало завоевания или отвлекающий маневр и не более?

Я упомянул возрождение. Надо отметить, что связи между собственно Ренессансом и этим возрождением рыцарства в позднем Средневековье намного более сильны, чем это себе представляют. Рыцарское возрождение было как бы наивной и несовершенной прелюдией Ренессанса. Ибо полагали, что воскрешение рыцарства воскресит и античность. В сознании людей XIV столетия образ античности был все еще неотделим от образов рыцарей Круглого Стола. В поэме "Влюбленное сердце" король Рене изображает могилы Ланселота и короля Артура наряду с могилами Цезаря, Геркулеса и Троила, и каждая из них украшена гербом покойного. Словесные совпадения помогали возводить истоки рыцарства к римской античности. Да и как было бы возможно понять, что "miles" ("воин", "солдат") у римских авторов вовсе не означало "miles" в средневековой латыни, то есть "рыцарь", а римский "eques" ("всадник") не то же самое, что рыцарь феодальных времен? Ромул, таким образом, считался родоначальником рыцарства, ибо именно ему довелось собрать отряд в тысячу конных воинов. Бургундский хронист Лефевр де Сен-Реми писал во славу Генриха У Английского: "И усердно поддерживал правила рыцарства, как то некогда делали римляне".

Очевидно, что политическая и военная история последних столетий Средневековья, так, как ее запечатлело перо Фруассара, Монстреле, Шателлена и столь многих прочих, обнаруживает весьма мало рыцарственности и чрезвычайно много алчности, жестокости, холодной расчетливости, прекрасно осознаваемого себялюбия и дипломатической изворотливости. Историческая реальность с очевидностью то и дело разоблачает фантастический идеал рыцарства. И все же для всех упомянутых авторов история этого времени была пронизана светом их главенствующего идеала, идеала рыцарства. Несмотря на сумбур и однообразные ужасы своих повеетвований, они видели эту историю погруженной в атмосферу доблести, верности, долга. Все они начинают с того, что провозглашают своим намерением прославление доблести и рыцарских добродетелей, рассказ "о благородных деяниях, победах, доблестных поступках и воинских подвигах" (д'Эскуши), "величайших чудесах и прекрасных воинских подвигах, кои произошли в ходе величайших баталий" (Фруассар). В дальнейшем они все это более или менее теряют из виду. Фруассар, этот enfant terrible рыцарства, приводит бесконечный список предательства и жестокостей, не слишком отдавая себе отчет в противоречии между замыслом и содержанием своего повествования. Все эти авторы твердо убеждены, что спасение мира, так же как и поддержание справедливости, зависит от добродетелей людей благородного звания.

Худые времена - спасения можно ждать только от рыцарства. Вот что говорится об этом в "Книге деяний маршала Бусико": "Две вещи были основаны в мире волею Господа, подобно двум столпам, дабы поддерживать порядок законов божеских и человеческих... без коих мир уподобился бы путанице и лишился порядка... Сии два безупречных столпа суть Рыцарство и Ученость, столь превосходно сочетающиеся друг с другом". Рыцарская идея норовит внедриться даже в сферу метафизического. Бранный подвиг архангела Михаила прославляется Жаном Молине как "первое деяние воинской и рыцарской доблести". Понятие рыцарства образовывало для этих авторов совокупность общих идей, с помощью которых они объясняли себе все, что касалось политики и истории. Вне всякого сомнения, их точка зрения была в высшей степени фантастична и сужена.

Наш подход значительно шире: среди прочего он охватывает причины экономические и социальные. И все же взгляд на мир, управляемый рыцарством, сколь поверхностным и ошибочным он бы ни был, яснее всего отвечал мирскому духу Средневековья в области идей политических. Такова формула, с помощью которой людям этой эпохи удавалось понять, пусть в малой мере, ужасающую сложность событий. Все, что они видели вокруг себя, было насилием и разладом. Война, как правило, была хроническим процессом, состоящим из отдельных набегов. Дипломатия была весьма торжественной и многословной процедурой, в ходе которой множество вопросов юридического характера сталкивалось с общепринятыми традициями и понятиями чести.

Все те категории, которые мы обычно применяем для понимания истории, тогда совершенно отсутствовали, и все же люди того времени, как и мы, ощущали необходимость обнаружить в ней некий порядок. Им требовалось придать форму своему политическому мышлению, и вот тут-то и явилась идея рыцарства. Стоило это придумать, и история превратилась для них во внушительное зрелище чести и добродетели, в благородную игру с назидательными и героическими правилами. Мне могут сказать, что все это, даже если и представляет чрезвычайный интерес для истории идей, не является достаточным доказательством того, что традиции рыцарства действительно повлияли на ход политических событий. Однако именно это последнее я и намерен продемонстрировать. Да и так ли уж это трудно?

Когда я назвал короля Иоанна Доброго образцом этого возрождения рыцарства, вы, без сомнения, вспомнили, что его царствование было гибельным для Франции именно из-за его рыцарских предубеждений. Битва при Пуатье была проиграна королем вследствие опрометчивости и рыцарского упрямства, проявленных им в сравнении с тактикой уступающего по численности английского войска. После бегства своего сына, который был взят в заложники, король, верный требованиям чести, отправился в Англию, подвергнув свою страну всем опасностям смены правления. А вот еще одно рыцарское деяние, поистине изумительное. Отделение Бургундии, какие бы политические расчеты ни стояли за этим, было в первую очередь продиктовано рыцарскими мотивами, перед лицом которых государственные соображения сводились к нулю, - таково было вознаграждение юного Филиппа за отвагу, выказанную им в битве при Пуатье. Всего этого достаточно, чтобы убедиться, что рыцарские идеи были способны оказывать реальное, и чаще всего губительное, воздействие на судьбу целых стран. Можно даже сказать, что политику и войну, какие бы реальности стратегии и дипломатии не имели место, постигали с рыцарской точки зрения. Конфликт между двумя странами представлялся в виде правового казуса между двумя лицами благородного звания, как "спор" в юридическом смысле слова. В таком "споре" поддерживали своего господина так же, как последовали бы за ним к судье, дабы принять участие в совместной присяге.

Как следствие этого, различие между битвой и судебным поединком или рыцарским ристалищем было не слишком значительным. В своем "Древе сражения" Оноре Боне относит все три к одной категории, хотя и тщательно различает "большие всеобщие сражения" и "сражения, носившие частный характер". Из этого понятия о войне как о всего-навсего расширенном поединке вытекает идея, что лучшим средством разрешения политических разногласий является не что иное, как поединок между двумя князьями, двумя сторонами "спора". Здесь перед нами любопытный пример политической установки, которая, не будучи ни разу осуществленной на практике, не покидала умы на протяжении нескольких столетий как вполне серьезная возможность и вполне практический метод. Вплоть до XVI столетия многие правители разных стран объявляли о намерении встретиться со своими противниками в рыцарском поединке. Они посылали вызов по всей форме и с великим энтузиазмом готовились к схватке. Этим, впрочем, все и заканчивалось. Здесь можно видеть не более чем политическую рекламу - либо чтобы произвести впечатление на своего противника, либо чтобы погасить обиду своих собственных подданных.

Что до меня, то я склонен верить, что во всем этом крылось и нечто большее, то, что я назвал бы химерическим, но тем не менее искренним желанием следовать рыцарскому идеалу, представ перед всеми защитником справедливости, готовым не колеблясь пожертвовать собою ради своего народа. Как иначе мы объясним поразительную живучесть подобных замыслов королевских дуэлей? Ричард II Английский предполагает вместе со своими дядьями, герцогами Ланкастером, Йорком и Глостером, с одной стороны, сразиться с королем Франции Карлом VI и его дядьями, герцогами Анжуйским, Бургундским и Беррийским, с другой. Людовик Орлеанский вызвал на поединок Генриха IV Английского. Генрих V Английский послал вызов дофину перед началом битвы при Азенкуре. А герцог Бургундский Филипп Добрый обнаружил почти неистовое пристрастие к подобному способу разрешения споров. В 1425 году он вызвал герцога Хамфри Глостерского в связи с вопросом о Голландии. Мотив, как всегда, был выразительно сформулирован в следующих выражениях: "Во избежание пролития христианской крови и гибели народа, к коему питаю я сострадание в своем сердце (я хочу), дабы плотию моею распре сям немедля был положен конец, и да не ступит никто на стезю войны, где множество людей благородного звания, да и прочие, из вашего войска, как и из моего, кончат жалостно свои дни". Все было готово для этой битвы: великолепное оружие и пышное платье, знамена, штандарты, вымпелы, гербы для герольдов, все богато украшенное герцогскими гербами и эмблемами - андреевским крестом и огнивом. Герцог неустанно упражнялся "как в умеренности в еде, так и в обретении бодрости духа". Он ежедневно занимался фехтованием под руководством опытных мастеров в своем парке в Эдене. Де Лаборд подробно перечисляет затраты на все это предприятие, но поединок так и не состоялся. Это не оградило герцога, двадцатью годами позже, от желания разрешить вопрос относительно Люксембурга посредством поединка с герцогом Саксонским. А на склоне жизни он дает обет сразиться один на один с Великим Туркой.

Обычай владетельных князей вызывать на дуэль сохраняется вплоть до лучшей поры Ренессанса. Франческо Гонзага сулит освободить Италию от Чезаре Борджа, сразив его на поединке мечом и кинжалом. Дважды Карл V сам по всем правилам предлагает королю Франции разрешить разногласия между ними личным единоборством. Не будем пытаться определить слишком точно степень искренности этих фантастических, никогда не реализовывавшихся проектов. Без сомнения, это была смесь искреннего убеждения и героического бахвальства. Не будем забывать, что во всякой архаической цивилизации сколько-нибудь выраженная граница между серьезностью и рисовкой ускользает от нашего взгляда. В рыцарской жизни к серьезной и торжественной игре непрестанно примешиваются расчет и рассудок. Отрицая элемент игры, нельзя понять движущие силы средневековой политики. Я сказал: игры; не лучше было бы сказать: страсти? Что ж, я вовсе не хочу.сказать, что в политике наших дней страсти ничего больше не значат. Но в средние века они четко обставлялись формальностями, имели почти личный характер, подобно аллегорическим изображениям, вытканным на шпалерах. Такие страсти, как честь, слава и месть, являлись умам в блистательных одеяниях добродетели и долга. Месть для государя XV века - это политический долг в первую очередь, разумеется, не христианский, - для него, однако же, имевший священный характер. Ни один повод к войне не воздействовал на воображение в такой степени, как месть. Согласно "Прению Французского герольда с Английским", правая распря, которая обязывала короля Франции к завоеванию Англии, основывается в первую очередь на том, что убийство Ричарда II, супруга французской принцессы, не получило отмщения. Лишь во вторую очередь шла речь о компенсации за "бесчисленные бедствия", которые Франция претерпела от англичан, и о "великих богатствах", которые сулило это завоевание. Однако мы рискуем слишком удалиться от нашей темы, ибо месть, собственно говоря, хоть и носила в высшей степени рыцарский характер о том, что касалось вопросов чести, проникала своими корнями в сознание намного глубже, нежели идеи рыцарства. Вернемся все же к воздействию этих идей на ведение войны. Одного примера будет достаточно, чтобы проиллюстрировать неизменное столкновение интересов стратегии и тактики с рыцарскими предрассудками. За несколько дней до битвы при Азенкуре король Англии, продвигаясь навстречу французской армии, в вечернее время миновал по ошибке деревню, которую его квартирьеры определили ему для ночлега. У него было время вернуться, он так бы и сделал, если бы при этом не были затронуты вопросы чести. Король, "как тот, кто более всего соблюдал церемонии достохвальной чести", как раз только что издал ордонанс, согласно которому рыцари, отправляющиеся на разведку, должны были снимать свои доспехи, ибо честь не позволяла рыцарю двигаться вспять, если он был в боевом снаряжении. Так что, будучи облачен в свои боевые доспехи, король уже не мог вернуться в означенную деревню. Он провел ночь там, где она застала его, распорядившись лишь выдвинуть караулы и невзирая на опасность, с которой он мог бы столкнуться.

Разумеется, когда речь шла о серьезном решении, в большинстве случаев интересы стратегии одерживали верх над вопросами чести. Посылавшиеся, в угоду обычаю, приглашения противнику прийти к согласию относительно выбора поля битвы - явное указание на уподобление сражения судебному решению, - как правило, отклонялись стороной, занимавшей более выгодную позицию. Разум, однако, торжествует далеко не всегда. Перед битвой при Нахере (Наваррете), где Бертран дю Геклен оказывается в плену, Генрих Трастамарский любой ценой хочет сразиться с противником на открытом месте. Он добровольно отказывается от преимуществ, которые давал ему рельеф местности, и проигрывает сражение. Не будет преувеличением сказать, что рыцарские идеи оказывали постоянное влияние на ведение войны, то затягивая, то ускоряя принятие решений и приводя к утрате многих возможностей и к отказу от выгод. Это было несомненно реальное, но в целом отрицательное влияние. Настоящий вопрос имеет, однако, и другую сторону, рассмотреть которую следовало бы чуть подробнее.

Говоря о системе рыцарских идей как о благородной игре по правилам чести и в согласии с требованиями добродетели, я коснулся пункта, где возможно определить связь между рыцарством и эволюцией международного права. Хотя истоки последнего лежат в античности и в каноническом праве, рыцарство было тем ферментом, который способствовал развитию законов ведения войн. Понятие международного права было предварено и подготовлено рыцарским идеалом прекрасной жизни согласно требованиям закона и чести. Я отнюдь не выдвигаю гипотезу. Первоначальные элементы международного права мы находим в смешении с казуистическими и часто ребяческими предписаниями о проведении схваток и поединков. В 1352 году рыцарь Жоффруа де Шарни (который позже пал в битве при Пуатье, неся орифламму) обратился к королю, который только что учредил орден Звезды, с трактатом, составленным из длинного перечня вопросов казуистического характера касательно рыцарских поединков, турниров и войн. Поединкам и турнирам отводится первое место, однако большое число вопросов относительно правил ведения войны свидетельствует об их значимости. Следует вспомнить, что орден Звезды был кульминацией рыцарского романтизма, выразительно опиравшегося "на обычаи рыцарей Круглого Стола".

Более известен, чем вопросы Жоффруа де Шарни, труд, который появился к концу XIV столетия и оставался на виду вплоть до XVI: это "Древо сражений" Оноре Боне, приора аббатства Селонне в Провансе. Поразительно, что Эрнест Нис, посвятивший столько усилий изучению предвестников Гроция, и в частности Оноре Боне, отвергал влияние рыцарских идей на становление международного права. В "Древе сражений" с исключительной ясностью проявилось то, до какой степени рыцарская идея была направляющей мыслью, вдохновлявшей автора этого сочинения, лицо духовного звания. Проблемы войны, справедливой и несправедливой, права на добычу и верности данному слову рассматриваются Боне в рамках рыцарского поведения, трактуемого им с соблюдением определенных формальных различий. В то же время он смешивает вопросы личной чести с достаточно серьезными вопросами международного права. Вот один-два примера. "Возмещается ли утрата в сражении доспехов, если таковые были одолжены?" "Возмещается или нет утрата в сражении коня и доспехов, если таковые были одолжены?"

Известно, что получение выкупа за пленников знатного рода было делом особой важности в войнах Средневековья, и именно в этом пункте рыцарская честь и принципы международного права сближаются. "Если кто взят в плен, будучи под началом другого, - должен ли он озаботиться выкупом за свой собственный счет?" "Следует ли возвращаться в тюрьму тому, кого отпустили оттуда, дабы он повидался с друзьями или позаботился об уплате долгов, чего он не смог раньше устроить, - следует ли ему возвращаться в тюрьму, где он находится под угрозою смерти?"

Мало-помалу от частных случаев автор переходит к вопросам общего характера. "На сей раз хочу я перед нами поставить такой вопрос: постичь, по какому праву или каковой причине можно побуждать к войне с сарацинами или иными неверными и может ли Папа даровать прощение и выдать индульгенцию на такую войну?" Автор доказывает, что войны эти незаконны даже с целью обращения язычников. В важном вопросе "может ли один государь отказать другому в праве прохода через свою страну?", мы едва ли можем согласиться с автором, доказывающим, что король Франции имеет право требовать прохода через Австрию, чтобы воевать с Венгрией. С другой стороны, нам следует полностью согласиться с ответом Боне на вопрос, может ли король Франции, пока идет война с Англией, брать в плен "бедных англичан, торговцев, земледельцев и пастухов, кои пекутся о своих овцах на пастбищах?" Боне отвечает на него отрицательно: не только христианская мораль запрещает это, но также и "честь нынешнего века". Дух милосердия и гуманности, с которым автор разрешает эти вопросы, заходит столь далеко, что простирается на право обеспечения в неприятельской стране безопасности отца английского школяра, пожелавшего навестить своего больного сына в Париже.

"Древо сражений", увы, сочинение всего лишь теоретическое. Мы знаем достаточно хорошо, что войны тех времен были чрезвычайно жестоки. Прекрасные правила, так же как и случаи великодушного освобождения, перечисляемые добрым приором из Селонне, отнюдь не были предметом всеобщего почитания. И если даже некоторое милосердие мало-помалу внедрялось в политическую и военную практику, это вызывалось скорее чувством чести, нежели убеждениями в области морали и права. Ибо воинский долг представал в первую очередь в виде рыцарской чести. По словам Тэна, "в людях среднего и низшего состояния главенствующий мотив поведения - собственные интересы. У аристократии главная движущая сила - гордость. Но среди глубоких человеческих чувств нет более подходящего для превращения в честность, патриотизм и совесть, ибо гордый человек нуждается в самоуважении, и, чтобы его обрести, он старается его заслужить".

Мне кажется, что это и есть та точка зрения, с которой должно рассматриваться значение рыцарства для истории цивилизации: гордость, усваивающая черты высокой этической ценности, рыцарское высокомерие, готовящее путь милосердию и праву. Если вы хотите убедиться, что подобные переходы в сфере идей вполне реальны, прочитайте "Юнец", автобиографический роман Жана де Бюэя, боевого соратника Орлеанской девы. Позвольте мне процитировать отрывок, в котором психология отваги нашла простое и трогательное выражение: "На войне любишь так крепко. Если видишь добрую схватку и повсюду бьется родная кровь, сможешь ли ты удержаться от слез! Сладостным чувством самоотверженности и жалости наполняется сердце, когда видишь друга, доблестно подставившего оружию свое тело, дабы свершить и исполнить заповеди Создателя. И ты готов пойти с ним на смерть - или остаться жить и из любви к нему не покидать его никогда. И ведомо тебе такое чувство восторга, какое сего не познавший передать не может никакими словами. И вы полагаете, что так поступающий боится смерти? Нисколько; ведь обретает он такую силу и окрыленность, что более не ведает, где он находится. Поистине, тогда он не знает страха".

Таковы рыцарские чувства, которые уже перерастают в патриотизм. Лучшие его элементы - дух жертвенности, стремление к справедливости и защите угнетенных - взросли на почве рыцарственности. Именно в этой классической стране рыцарства впервые слышатся столь волнующие интонации в словах о любви к родине - в сочетании с чувством справедливости. Не нужно быть великим поэтом, чтобы с достоинством высказывать эти простые вещи. Ни один автор тех времен не дал более трогательного и разнообразного выражения французского патриотизма, чем Эсташ Дешан, поэт достаточно средний. Вот, например, слова, с которыми он обращается к Франции:
Коль разум возлюбила, будешь дни

Ты длить свои, как длила, без сомненья,

Лишь меру справедливости храни,

Иного - нет, держись сего решенья.
Рыцарство никогда бы не сделалось жизненным идеалом на период нескольких столетий, если бы оно не заключало в себе высокие социальные ценности. И именно в самом преувеличении благородных и фантастических взглядов была его сила. Душа Средневековья, неистовая и страстная, могла быть управляема единственно тем, что чрезвычайно высоко ставила идеал, к которому тяготели ее устремления. Так поступала Церковь, так поступала и мысль эпохи феодализма. Кто станет отрицать, что действительность постоянно опровергала эти столь возвышенные иллюзии о чистой и благородной жизни общества? Но в конце концов где бы мы были, если бы наша мысль никогда не витала за пределами достижимого?



Йохан Хёйзинга

Перевод с французского Д.В.Сильвестрова
Всадник
Хотя рыцари и пользовались такими большими преимуществами, но зато, если они совершали какой-нибудь проступок, противный уставу рыцарства, тогда их разжаловывали; разжалование сопровождалось такими обрядами, которые наводили ужас даже на постороннего зрителя. Если какой-нибудь рыцарь оказывался виновным в измене, коварстве или вероломстве, а также и в таком преступлении, которое влекло за собой изгнание или смертную казнь, тогда собиралось двадцать-тридцать рыцарей или оруженосцев, которые призывали на суд провинившегося рыцаря. Созывание рыцарей производил герольдмейстер или герольд. Герольдмейстер или герольд должен был выяснить все дело собранию рыцарей и назвать свидетелей. Тогда собравшиеся рыцари совещались, и, если обвиняемый был осужден на смерть или на изгнание, тогда в приговоре говорилось, что преступник прежде будет разжалован.

Для приведения в исполнение такого приговора на площади устраивали два помоста или эшафота; на одном из этих помостов были приготовлены места для рыцарей, оруженосцев и для судей вместе с герольдмейстерами, герольдами и их помощниками; на другой помост выводили осужденного рыцаря, который был в полном вооружении; перед осужденным воздвигали столб, на котором был повешен опрокинутый щит преступника, а сам он стоял лицом к судьям. По обеим сторонам осужденного сидели двенадцать священников в полном облачении.

Весьма понятно, что при такой печальной и вместе с тем ужасной церемонии присутствовала многочисленная толпа народа, которая, как известно, всегда с какой-то непонятной страстью стремится посмотреть на подобного рода зрелища, так сильно действующие на нервы, потрясающие и волнующие каждого человека с душой и чувством; но есть и такие люди, которые готовы смотреть на все ужасное и потрясающее. На церемониях разжалования рыцарей всегда особенно много толпилось зрителей, так как подобные церемонии происходили очень редко и потому возбуждали в толпе большое любопытство.

Когда все было приготовлено, то герольды читали во всеуслышание приговор судей. По прочтении приговора священники начинали петь похоронные псалмы протяжным и заунывным напевом; по окончании каждого псалма наступала минута молчания; мертвая тишина водворялась на площади, умолкала и толпа, теснившаяся вокруг помостов; но эта тишина продолжалась недолго; опять раздавался заунывный напев священников; затем с осужденного, начиная со шлема, снимали один доспех за другим, пока его окончательно не обезоруживали. Каждый раз, когда с осужденного снимали какой-нибудь доспех, герольды громко восклицали:

- Это шлем коварного и вероломного рыцаря!

Или:

- Это цепь коварного и вероломного рыцаря! и т. д.

Когда же с преступника снимали полукафтанье, то его разрывали на куски.

Наконец, когда с осужденного были сняты все доспехи, брали его щит и раздробляли на три части. Этим, собственно, и оканчивалось разжалование.

После этого священники вставали со своих мест и пели над головой осужденного 108-й псалом Давида, в котором, между прочим, заключается следующее:



«Да будут сокращены дни его, а его достоинства да получит другой; да будут сиротами дети его и вдовою жена его; да будут дети его скитаться вне своих опустошенных жилищ, и пусть они просят и ищут хлеба; пусть заимодавец захватит все, что он имеет; пусть чужие люди разграбят все достояние его, и да не будет милующего детей его; на погибель да будут потомки его; да изгладится имя их в другом роде, да будет воспомянуто у Господа беззаконие отцов его, и да не изгладится грех матери его; да будет она всегда пред Господом, и да истребит Всевышний память их на земле за то, что он не помнил делать милость, преследовал человека страждущего и бедного и огорченному в сердце искал смерти; да настигнет его проклятие, так как он любил его; пусть благословение удалится от него, так как он не искал его; да облечется он проклятием, как ризою, и да проникнет оно, как вода, во внутренности его и в кости его, как елей; да будет оно ему как одежда, в которую он одевается, и как пояс, которым он опоясывается».



Когда священники оканчивали пение последнего псалма, то герольдмейстер или герольд троекратно спрашивал имя осужденного; в это время помощник герольда становился позади разжалованного и, держа в руке чашу с чистой водой, называл имя, прозвище и поместье разжалованного; тогда вопрошавший возражал помощнику герольда и говорил, что последний ошибается и тот, кого он называл, не более как коварный и вероломный изменник; затем для убеждения скопившейся толпы он громко спрашивал у присутствующих судей их мнения относительно осужденного. Тогда старейший из судей отвечал громким голосом, чтобы его могли слышать, что изменник, которого называл помощник герольда, не достоин рыцарского звания и что за свои преступления он осужден на разжалование и на смерть.

После этого помощник герольда подавал герольдмейстеру чашу теплой воды, которую последний и выливал на голову осужденного. Тогда судьи вставали со своих мест и отправлялись переодеться в траурное платье, а потом шли в церковь. Осужденного также сводили с эшафота, но не по ступенькам, а по веревке, которую привязывали ему под мышки; затем его клали на носилки, покрывали покровом и несли в церковь; тут священники отпевали его, как покойника.

Из этого обряда видно, что если при посвящении в рыцари церковь благословляла рыцаря на долг чести и мужества, то она же и предавала того же витязя проклятью, если он оказывался недостойным носить такое высокое и почетное звание и не исполнил данного им при его посвящении торжественного обета.

По окончании церковной службы осужденный сдавался королевскому судье, а потом палачу, если преступник был приговорен к смерти.

После казни осужденного герольдмейстер или герольды объявляли детей и все потомство казненного «подлыми, лишенными дворянства и недостойными носить оружие и участвовать в военных играх, турнирах и присутствовать на придворных собраниях под страхом обнажения и наказания розгами, как людей низкого происхождения, рожденных от ошельмованного судом отца». Так описывает разжалование и осуждение на казнь вероломных и преступных рыцарей Лакюрн де Сент-Палей в своих «Записках о древнем рыцарстве».

Конечно, такая церемония, как разжалование рыцарей, производящая сильное впечатление на умы людей, имела на них и благодетельное влияние, впрочем, подобные церемонии происходили очень редко; разжалование и смертная казнь присуждались рыцарям только за самые тяжкие преступления.

ДРУГИЕ НАКАЗАНИЯ

Что же касается менее серьезных преступлений, то за них рыцарей подвергали наказанию сообразно с важностью совершенного ими проступка. Так, например, в наказание щит провинившегося рыцаря привязывали опрокинутым к позорному столбу с обозначением преступления, потом стирали со щита герб или какие-нибудь части герба, иногда рисовали символы бесчестия, а то и ломали его.

Если рыцарь величался своими подвигами, а на самом деле ничего не делал, то такого хвастуна наказывали следующим образом: на его щите укорачивали правую сторону главы герба.

Если какой-нибудь рыцарь осмеливался убить военнопленного, то за это также укорачивали главу герба на щите, округляя ее снизу.

Если рыцарь лгал, льстил и делал ложные донесения, чтобы втянуть своего государя в войну, то главу герба на его щите покрывали красным цветом, стирая бывшие там знаки.

Если кто-то безрассудно пускался в бой с неприятелем и этим причинял потерю и даже бесчестье своим соотечественникам и даже своей родине, то его наказывали тем, что рисовали внизу толчею.

Если же рыцаря уличали в лжесвидетельстве или же он попадался на пьянстве, то на обеих сторонах его герба рисовали две черные мошны.

Если рыцарь уличался в трусости, то его герб был замаран с левой стороны.

Кто не держал данного слова, тому в центре герба рисовали четырехугольник.

Если рыцарь, которого подозревали в преступлении, был побежден на поединке, который должен был доказать его невиновность, или же был убит и перед смертью сознался в своем преступлении, то officiers d'armes клали его тело на черную плетеную решетку или же привязывали его к хвосту кобылы, а потом отдавали его палачу, а тот бросал труп преступного рыцаря в помойную яму. Его щит привязывали опрокинутым на три дня к позорному столбу, а потом ломали его при стечении многочисленной толпы, а полукафтанье раздирали в клочья.

Тому же рыцарю, который одержал победу над своим преступным противником, оказывали большие почести; король, королева и все придворные поздравляли его с победой; потом победителя водили с большим триумфом по городу; впереди шли трубачи, барабанщики, а также герольдмейстеры и герольды и несли то оружие, которым рыцарь поразил врага, потом его знамя и хоругвь с изображением его ангела.

Если рыцарь совершил небольшое преступление, то offlciers d'armes уничтожали, по приказанию государя, только один какой-нибудь знак.

Для примера приведем следующий случай:

В царствование Людовика Святого Жан д'Авень, один из сыновей графини Фландрской, Маргариты, оспаривал графский титул у Вильгельма Бурбона, владевшего Дампьерром, сына графини Маргариты от второго брака. Последний вместе с матерью явился к Людовику Святому, чтобы король разрешил их спор. В пылу спора Жан д'Авень сказал что-то оскорбительное матери, и та пожаловалась на сына королю. Людовик Святой приказал отнять в гербе Жана д'Авеня льва с когтями и языком, мотивируя свое решение тем, что сын, омрачивший честь своей матери, заслуживает разжалования. Поэтому-то в гербе графов фландрских изображен на золотом поле черный лев с красными когтями и языком, а в гербе у Жана д'Авеня и его потомства изображен лев без языка и без когтей. Следовательно, гербы и изображаемые на них символы свидетельствовали потомству не только о славных подвигах рыцарей, но и об их позоре.

Если какой-либо рыцарь был присужден к смертной казни за то, что совершил тяжкое преступление, например, изменил отечеству, занимался разбоем, поджогами, то, когда такого рыцаря велено было казнить, он должен был нести на плечах собаку. Таким унизительным обычаем хотели показать народу, что вероломный, преступный рыцарь стоит много ниже домашнего животного, которое отличается привязанностью и верностью к своему хозяину и никогда не изменит ему; она стережет его дом и имущество, ласкается к нему, когда он возвращается домой, и никогда не укусит его, даже и в том случае, если он станет ее бить.

Источник: Ж.Ж.Руа «История рыцарства»
Всадник
Средневековье — это прежде всего эпоха рыцарей. Рыцарство соединяло землю и небо. Землю — как вершина иерархии власти. Небо — как воплощение высших идеалов своего времени. Оно существовало между чёрной легендой о жестокости и невежестве Средних веков, что варится в «кипящих котлах прежних боен и смут», — и легендой золотой, в которой гремят славные битвы, возносятся к небу молитвы и шпили соборов, шествуют короли и королевы. Ведь какова бы ни была цель — опорочить прошлое или восславить — рыцарство всегда делают главным объектом проклятий или похвалы, скорее всего потому, что все интуитивно чувствуют его центральную роль в ткани минувших столетий.



Чем же было рыцарство, почему оно держалось так долго и оставило столь глубокий след? Никто не скажет точно.



Прежде всего, рыцарскую идею следует отделять от куртуазной культуры, которая несла в себе совершенно другой смысл и не распространялась на всё сословие. Мы прекрасно помним канцоны во славу Прекрасной Дамы, пышные церемонии и романтику обетов, но часто забываем, что наряду с утончёнными кавалерами и странствующими героями были и совершенно другие типы поведения: основную часть рыцарей составляли обычные служаки, больше занятые насущными проблемами, чем воздыханиями и турнирами, они же и формировали костяк армии. К чему стихи Кретьена де Труа какому-нибудь Шарлю, который за скудное королевское жалование сторожит богом забытый замок на границе Нормандии...



В качестве примера такого подхода к рыцарству, который забывает о его изначальной сути в пользу несущественных внешних форм, можно вспомнить, что говорил о значении рыцарской идеи Йохан Хёйзинга, великий учёный, чьи взгляды до сих пор являются для историков чем-то вроде догм. Обратимся к его специальной речи на эту тему, «Политическое и военное значение рыцарских идей в позднем Средневековье», в которой он справедливо критиковал приоритет социально-экономичесого подохода к рыцарству, но из одной крайности угодил в другую:



«Каким бы ни было рыцарство во времена крестовых походов, сегодня все уже согласны с тем, что в XIV или в XV веке оно представляло собой не более чем весьма наигранную попытку оживить то, что давно уже умерло, некий вид вполне сознательного и не слишком искреннего возрождения идей, утративших всякую реальную ценность».

Для Хёйзинги позднее рыцарство это лишь «воссоздание в реальной жизни идеального образа минувшей эпохи», «вечная ностальгия по не существующему более совершенству». Эта позиция вызывает вопрос: а существовало ли прежде такое совершенство? И где пролегает граница между прошлым и «наигранной попыткой его изменить»?



Хёйзинга долгое время исследовал философский смысл тяги человека к игре, и это видимо, наложило отпечаток на его восприятие истории. Слишком часто он говорит о том, что действия людей в тот период носили игровой характер. Игрой для него является и рыцарство, хотя Хёйзинга и признаёт, что «рыцарские идеи были способны оказывать реальное, и чаще всего губительное, воздействие на судьбу целых стран». То есть это игра опасная и неуместная, слепая погоня за фантазией, влекущая людей и страны на край бездны. Хёйзинга приводит массу примеров, как «рыцарственные» поступки приводили к поражению в битве, как в стремлении следовать законам чести монархи допускали явные глупости. Но это является выведением общей теории из частных поступков. Герои подобных историй вовсе не ежедневно совершали «благородные» действия, поражавшие летописцев, да и большинство рыцарей, как отмечалось выше, были далеки от подражания персонажам романов об Ожье Датчанине. Они не играли — а искали средства для жизни и выполняли долг в меру чувства ответственности. Естественно, что понимание рыцарства как игры рождает слишком много противоречий, разрешить которые никак не выходит:



«Очевидно, что политическая и военная история последних столетий Средневековья, так, как её запечатлело перо Фруассара, Монстреле, Шателлена и столь многих прочих, обнаруживает весьма мало рыцарственности и чрезвычайно много алчности, жестокости, холодной расчётливости, прекрасно осознаваемого себялюбия и дипломатической изворотливости».

А нежелание общества отказаться от рыцарства в пользу буржуазной структуры, даже когда, казалось бы, рыцарство себя изжило, Хёйзинга объясняет так:

«Все те категории, которые мы обычно применяем для понимания истории, тогда совершенно отсутствовали, и все же люди того времени, как и мы, ощущали необходимость обнаружить в ней некий порядок. Им требовалось придать форму своему политическому мышлению, и вот тут-то и явилась идея рыцарства. Стоило это придумать, и история превратилась для них во внушительное зрелище чести и добродетели, в благородную игру с назидательными и героическими правилами».



Итак, по мнению Хёйзинги, рыцарство - это, с одной стороны, игра (а в случае позднего Средневековья - обречённая на гибель ностальгия), а с другой - призма, сквозь которую люди смотрели на мир и делали его понятным для себя.

Но рыцарская идея никогда не была искусственной, и не с её помощью понимали мир, а сама она была принципом построения общества. Попытка рассматривать это явление только как игру чрезмерно удаляет от того, чем оно было для людей Средневековья, и помещает нас в лабиринт надуманных конструкций. Ведь разве игрой была, например, война Мальтийского ордена на Средиземном море? Не только в XIV-XV вв., но даже в XVI веке он посылал галеры и рыцарей против мусульман, и надо совершенно закрывать глаза на исторические факты, чтобы назвать это «наигранной и наивной попыткой оживить прошлое».



В истории слишком много таких эпизодов, в описании которых учёные грешат против истины, желая показать искусственный и бесполезный характер рыцарской идеи. Например, два государя, которых называют «рыцарями на троне» — Ричард Львиное Сердце и Карл Смелый — на самом деле вовсе не были глупы или наивны. Оба выделялись среди современников глубокой образованностью, оба были не только сильными бойцами, но и умелыми стратегами, оба широко использовали «нерыцарские» виды войск — первый арбалетчиков, второй наёмников и артиллерию.

Так что стремление определить, какие из поступков исторического персонажа совершены как игра, а какие — серьёзно, только углубляет противоречия, вместо того чтобы снять их.



Рыцарство возникло из феодальной системы вассалитета, и основной смысл его, как все прекрасно помнят, заключался в том, что получая земельный надел воин должен был за счёт доходов с него экипировать себя и слуг для несения службы по защите государства. Карл Мартелл и его предшественники комплектовали свою армию во многом за счёт общей мобилизации населения, но постепенно в Европе сложилась практика службы за землю как наиболее эффективный способ формирования тяжёлой конницы. Это была вынужденная мера, ведь в то время в обороте было слишком мало монет, и основное богатство заключалось в движимом и недвижимом имуществе.

Конечно, королям не очень нравилось отрезать куски от своих доменов, но выбора не было. Ленное владение позволяло полностью сложить с себя бремя снабжения вассала и облегчало сбор подготовленного, хорошо вооружённого войска.



Однако при этом крупные землевладельцы обнаруживали чересчур большую самостоятельность. Постепенно вассалы добивались отмены первоначальных ограничений на пользование и распоряжение своим поместьем, пожизненные бенефиции превращались в наследуемые феоды, короля стали воспринимать как «первого среди равных», а затем и вообще эта должность стала выборной, и юридически оставалась такой довольно долго, например, во Франции — до конца династии Капетингов, а в Хартии вольностей английского короля Генриха I, составленной в 1100 году говорилось: «Знайте, что я по божьему милосердию и с общего согласия баронов королевства Англии коронован в короли этого королевства».



Именно с распространением бенефициев родилось рыцарство, потому что только с этого момента рыцари осознали себя как особое сословие. Суть его не только в политическом, военном и экономическом доминировании, но в том, что это была основная корпорация средневекового общества. Ведь классическое Средневековье — это время, когда отсутствовало централизованное управление. Бюрократический аппарат ещё не был создан, и короли, вопреки сказкам «философов» Просвещения, вовсе не могли быть тиранами, поскольку их рука даже не касалась многих сфер жизни общества, которые жёстко регулируются в сегодняшнем демократическом мире — люди за всю жизнь могли ни разу не столкнуться с королевской властью и не узнать монарха в лицо (помните сказки с таким сюжетом?). Например, во Франции королевское право, общее для всей страны, охватывало очень узкую сферу: в каждой провинции действовало своё собственное право, отличавшееся и от права других провинций, и от королевского права.



В условиях подобной раздробленности человек мог выжить, только если принадлежал к какой-либо корпорации — общности на основе строгого членства. Церковники, ремесленники, студенты объединялись с коллегами для совместной защиты интересов — отсюда гильдии, цеховые правила, привязанность к альмаматер или монашескому ордену. Никто ещё не выделял индивидуального интереса и в первую очередь мыслил себя принадлежащим к какой-то социальной группе, боролся за её блага и привилегии. Без понимания этого трудно понять сознание и мотивы поведения средневекового человека.

Такой же корпорацией было и светское рыцарство. Посвящение в рыцари было торжественным и значимым моментом в жизни каждого юноши, заслужившего право на шпоры рождением или доблестью (правда, позже, с распадом феодальной системы сбора вассалов, многие землевладельцы старались не получать этот титул, чтобы не быть обязанными служить; иногда короли посвящали их в рыцари против воли).

Соблюдение внутренних норм было не игрой, а правилом, которое принимали, чтобы взамен пользоваться общими привилегиями. Эти правила в основе своей были довольно разумными и исходили из принципа взаимности. Захватив врага в плен, ты обращался с ним хорошо до получения выкупа, и потом, когда сам оказывался в сходных обстоятельствах, мог рассчитывать на аналогичное отношение. Нормы поведения на войне и при поединке были направлены не на уравнивание возможностей, как это ошибочно трактуют, а на исключение случайностей. Так, если противник случайно падал или ронял оружие, следовало дать ему подняться и подобрать меч, зато если ты намеренно его обезоружил, то имел право поступать как вздумается.



Интересно, как в насквозь религиозной средневековой Европе сформировалась эта мощная корпорация, внутренняя этика которой во многом противоречила христианству. Рыцари превыше всего ценили славу, их гордость доходила до гордыни, а воля к власти питала постоянное соперничество — но почти все считали себя верными сынами Церкви и её передним форпостом в битве со злом. Однако суть рыцарства вовсе не сводится к вышеописанным поведенческим нормам, как ошибочно считают многие историки. В конце концов, свои нормы были в каждой социальной корпорации — но кроме них, например, корпорация служителей культа выработала каноническое право, корпорация торговцев — общеевропейское торговое право. А рыцари внутри своей среды мало-помалу разработали государственное право, эффективную систему регулирования взаимоотношений субъектов власти. Главное отличие рыцарства от других корпораций состояло в том, что это была корпорация властвующая, и потому её внутренние нормы оказывали влияние на всё общество, строили его под себя, определяли порядок осуществления публичной власти. Особенно это выразилось позже, когда иерархические рамки сословий стали размываться — тогда рыцарское право постепенно распространилось и на остальную часть общества, растворилось в общей правовой системе. Так, например, Великая Хартия Вольностей, выбитая от короля Джона его мятежными баронами во благо только себе, стала в XVII веке считаться краеугольным камнем прав вообще каждого англичанина. Даже поведенческие нормы просачивались в низшие сословия: трепетное отношение бургундской знати к данному слову привело к тому, что даже бюргеры Нидерландов клялись «своей бургундской честью» при заключении договоров (это встречается даже в пьесах Шекспира).



Особенностью рыцарского права является то, что оно строилось, с одной стороны, на идеальных представлениях о том, как следует поступать, ставших неписаными законами, а, с другой стороны, на реальном соотношении сил. Поэтому в среде рыцарского сословия сформировалось особое уважительное отношение между вассалами и сюзеренами, основанное на сложной системе ограничения произвола и злоупотреблений. В этом была безусловная прогрессивность рыцарского права. Сохранившиеся свидетельства о спорах королей с их баронами показывают очень высокую степень понимания индивидуальных прав и обязанностей, отсутствие слепого повиновения, стремление решить вопросы не силой, а в соответствии с обычаями и нормами законодательства. Всё это сильно отличалось, например, от византийской политической идеи, где есть только басилевс и его холопы.



Другой особенностью рыцарства было то, что прочие сословия легко встраивались в созданную им структуру общества. Она устраивала все слои населения, и недовольство отдельных личностей в Средние века относилось к их месту в иерархии, а не к сути этой иерархии (исключением тут были лишь совсем обездоленные участники восстаний). Схема дворянство-церковники-третье сословие представлялась наиболее естественной, даже вечной. При этом в среде каждого класса существовали самые разные социальные группы со своими особыми интересами, и такое многообразие было гарантией отсутствия внутреннего напряжения средневекового общества, которое можно было бы предположить, если делить всех только на эксплуататоров и эксплуатируемых.

Крестьяне Франции никогда не видели короля, никогда не причащались его милостей, но когда собирали деньги на выкуп Иоанна II после битвы при Пуатье, простые люди старались что-то пожертвовать, потому что знали — в стране должен быть король, он их защитник, и они обязаны ему служить, таков уж порядок.



А Кромвель, став во главе государства, никогда не мог собрать налогов, потому что у него не было статуса короля, и никто не считал себя обязанным платить лорду-протектору.

Живучесть рыцарской идеи связана с тем, что она была выгодна даже неблагородным. Изначальная функция рыцаря состояла в защите людей, которые взамен пашут и сеют для него. Трансформируясь, этот принцип остался даже тогда, когда система вассальной бесплатной службы в обмен на землю рухнула (уже к 1300 году короли Европы не могли добиться сбора юридически обязанных подданных). Может быть, защита и забота о малых сих и не была стереотипом поведения каждого рыцаря, но, во всяком случае, это была провозглашаемая норма. Кроме того, феодал, проявляя заботу о зависимых людях, обеспечивал их лояльность, в то время как безучастие могло вызвать массовое бегство или неплатёж налогов — за что работать и платить, если барон не исполняет своей функции.



Поэтому, например, бургундские герцоги довольно последовательно следовали тому принципу, что государь обязан учитывать интересы своих подданных и следовать им несмотря на свои собственные цели. Нередко они откладывали свои мечтания о славе во имя насущных нужд своих подданных. С полной серьёзностью Карл Смелый подходил и к публичным аудиенциями, которые устраивал два раза в неделю, чтобы каждый мог подать государю жалобу на притеснение или просьбу о помощи.

А «Великий мартовский ордонанс» 1357 года отражает не только притязания Генеральных штатов на большее участие в управлении страной, но и заинтересованность представителей всех сословий в усилении центральной государственной власти.



В § 1043 «Кутюмов Бовези» Филиппа де Реми, сира Бомануара, написано: «Следует понимать, что король является сувереном над всеми и на основании своего права охраняет всё своё королевство, в силу чего он может создавать всякие учереждения, которые ему угодно для общей пользы».

Те исследователи, которые уже рыцарство XIV и XV веков считают отжившим, никогда не смогут определить точный момент смены одной эпохи на другую, потому что слишком спешат: в те столетия новый порядок общества и не мог возникнуть, он находился ещё в весьма зачаточном состоянии, а рыцарская идея была самой эффективной моделью построения общества. Смысл её следует видеть в том, что высшая знать обладала монополией на управление государством, она формировала истинную элиту, поскольку брала на себя ответственность за судьбу страны. Другой группы лиц, которая была бы способна на такое отношение к государству, ещё просто не было.



Рыцарство ушло не сразу, а постепенно, и никогда оно не было анахронизмом, потому что плавно изменялось, перерождаясь в аристократию. Один из главных признаков этого процесса — трансформация государственного права: когда сословная иерархия была взломана, вместо сложного переплетения прав появился простой критерий финансовых ресурсов. Благородство происхождения, степень понимания общих интересов и личные способности к управлению — всё это стремительно убавило в цене. Обычаи потеряли былое значение, а многочисленные письменные законы, пришедшие им на смену, соблюдались меньше. В конечном счёте, власть стала основываться на силе. Ведь, например, все казни особ королевской крови (Мария Стюарт, Карл I, Людовик XVI и Мария Антуанетта) с юридической точки зрения были простыми убийствами, поскольку их судьи не имели полномочий на такие приговоры — но действовали открыто, не так, как убийцы Эдуарда II. Это было самым ярким примером того, что прежняя система рухнула. Отныне прав тот, кто сильнее, и чтобы тебя не судили, надо стать победителем, безразлично какими средствами. Этого так и не понял Карл I, до самого конца не веривший, что его посмеют казнить, не имея на то никаких прав, кроме права сильного. А ведь ещё в Великой Хартии Вольностей говорилось, что хотя бароны и всё население Англии имеют право вооружённого выступления против короля в случае нарушения положений Хартии, но королю и его семье гарантируется неприкосновенность.



Власть, иерархия, право — это главное, но ещё не всё. После слов о месте рыцарства в социально-экономической структуре и политике, нельзя не вспомнить ещё одну черту, которую выделял в рыцарстве и Хёйзинга несмотря на концепцию игры: рыцарство воплощало могучее стремление к высокому идеалу, и чем более недостижимым он был, тем большего люди добивались, совершая невозможное.

Да, далеко не все рыцари жили без страха и упрёка, но не стоит за идеал и точку отсчёта брать героев книг об Амадисе Гальском, тем более, что современное представление о рыцарском романе сегодня сильно искажено и основано не на личном опыте прочтения, а на общепринятом стереотипе. На самом деле, большая часть героического эпоса отражала реальность вполне достоверно. Были там и предательство, и подлость, и смерть друзей, всё как в жизни: каждому свой Ронсеваль, у каждого свой Ганелон.

Особенность героического эпоса, в основном, заключается не в сюжете, а в общей связующей мысли, которой пронизано всё до последней строчки. Эта мысль была общепризнанной, что немало значит — общество развивается в таком направлении, какие ориентиры ставит перед собой.

Так что рыцарство заслуживает внимания и уважения хотя бы в качестве одного из тех немногих типов мировоззрения, которые превыше всего ставят не земные богатства, а нематериальные, духовные ценности, погоня за которыми поднимает человека над самим собой...

© Antoin
Всадник
Идейный мир Средневековья в целом был во всех своих элементах насыщен, пропитан религиозными представлениями. Подобным же образом идейный мир той замкнутой группы, которая ограничивалась сферой двора и знати, был проникнут рыцарскими идеалами. Да и сами религиозные представления подпадают под манящее очарование идеи рыцарства: бранный подвиг архангела Михаила был «la premiere milicie et prouesse chevaleureuse qui oncques fut mis en exploict» [«первым из когда-либо явленных деяний воинской и рыцарской доблести»]. Архангел Михаил — родоначальник рыцарства; оно же, как «milicie terrienne et chevalerie humaine» [«воинство земное и рыцарство человеческое»], являет собою земной образ ангельского воинства, окружающего престол Господень [1]. Внутреннее слияние ритуала посвящения в рыцари с релиогиозным переживанием запечатлено особенно ясно в истории о рыцарской купели Риенцо (1*) [2]. Испанский поэт Хуан Мануэль называет такое посвящение своего рода таинством, сравнимым с таинствами крещения или брака [3].

Но способны ли те высокие чаяния, которые столь многие связывают с соблюдением аристократией своего сословного долга, сколько-нибудь ясно очерчивать политические представления о том, что следует делать людям благородного звания? Разумеется. Цель, стоящая перед ними, — это стремление к всеобщему миру, основанному на согласии между монархами, завоевание Иерусалима и изгнание турок. Неутомимый мечтатель Филипп де Мезьер, грезивший о рыцарском ордене, который превзошел бы своим могуществом былую мощь тамплиеров (2*) и госпитальеров (3*), разработал в своем Songe du vieil pelerin [Видении старого пилигрима] план, как ему казалось, надежно обеспечивающий спасение мира в самом ближайшем будущем. Юный король Франции — проект появился около 1388 г., когда на несчастного Карла VI еще возлагались большие надежды, — легко сможет заключить мир с Ричардом, королем Англии, столь же юным и так же, как он, неповинным в стародавнем споре. Они лично должны вступить в переговоры о мире, поведав друг другу о чудесных откровениях, посетивших каждого из них; им следует отрешиться от всех мелочных интересов, которые могли бы явиться препятствием, если бы переговоры были доверены лицам духовного звания, правоведам и военачальникам. Королю Франции нужно было бы отказаться от некоторых пограничных городов и нескольких замков. И сразу же после заключения мира могла бы начаться подготовка к крестовому походу. Повсюду будут улажены вражда и все споры, тираническое правление будет смягчено в результате реформ, и если для обращения в христианство татар, турок, евреев и сарацин окажется недостаточно проповеди, Собор призовет князей к началу военных действий [4]. Весьма вероятно, что именно такие далеко идущие планы уже затрагивались в ходе дружеских бесед Мезьера с юным Людовиком Орлеанским в монастыре целестинцев в Париже. Людовик также — впрочем, не без практицизма и корысти в своей политике — жил мечтами о заключении мира и последующем крестовом походе [5].

Восприятие общества в свете рыцарского идеала придает своеобразную окраску всему окружающему. Но цвет этот оказывается нестойким. Кого бы мы ни взяли из известных французских хронистов XIV и XV вв.: Фруассара с его живостью или Монстреле и д'Эскуши с их сухостью, тяжеловесного Шателлена, куртуазного Оливье де ла Марша или напыщенного Молине — все они, за исключением Коммина и Тома Базена, с первых же строк торжественно объявляют, что пишут не иначе как во славу рыцарских добродетелей и героических подвигов на поле брани [6]. Но ни один из них не в состоянии полностью выдержать эту линию, и Шателлен — менее, чем все остальные. В то время как Фруассар, автор Мелиадора, сверхромантического поэтического подражания рыцарскому эпосу, воспаряет духом к идеалам «prouesse» [«доблести»] и «grans apertises d'armes» [«великих подвигов на поле брани»], его поистине журналистское перо описывает предательства и жестокости, хитроумную расчетливость и использование превосходства в силе — словом, повествует о воинском ремесле, коим движет исключительно корыстолюбие, Молине сплошь и рядом забывает свои рыцарские пристрастия и — если отвлечься от его языка и стиля — просто и ясно сообщает о результатах; лишь время от времени вспоминает он об обязанности расточать похвалы по адресу знати. Еще более поверхностно выглядит подобная рыцарская тенденция у Монстреле.

Похоже, что творческому духу всех этих авторов — признаться, весьма неглубокому — фикция рыцарственности нужна была в качестве корректива того непостижимого, что несла в себе их эпоха. Избранная ими форма была единственной, при помощи которой они способны были постигать наблюдаемые ими события. В действительности же как в войнах, так и вообще в политике тех времен не было ни какой-либо формы, ни связанности. Войны большей частью представляли собою хроническое явление; они состояли из разрозненных, рассеянных по обширной территории набегов, тогда как дипломатия была весьма церемонным и несовершенным орудием и частично находилась под влиянием всеобщих традиционных идей, частично увязала в невообразимой путанице разнородных мелких вопросов юридического характера. Не будучи в состоянии разглядеть за всем этим реальное общественное развитие, историография прибегала к вымыслу вроде рыцарских идеалов; тем самым она сводила все к прекрасной картине княжеской чести и рыцарской добродетели, к декоруму игры, руководствовавшейся благородными правилами, — так создавала она иллюзию порядка. Сопоставление этих исторических мерок с подходом такого историка, как Фукидид, выявляет весьма тривиальную точку зрения. История сводится к сухим сообщениям о прекрасных или кажущихся таковыми воинских подвигах и торжественных событиях государственной важности. Кто же тогда с этой точки зрения истинные свидетели исторических событий? Герольды и герольдмейстеры, думает Фруассар; именно они присутствуют при свершении благородных деяний и имеют право официально судить о них; они — эксперты в делах славы и чести, а слава и честь суть мотивы, фиксируемые историками [7]. Статуты ордена Золотого Руна требовали записи рыцарских подвигов, и Лефевр де Сен-Реми, прозванный Toison d'or [Золотое Руно], или герольд Берри (4*) могут быть названы герольдмейстерами-историографами.

Как прекрасный жизненный идеал, рыцарская идея являет собою нечто особенное. В сущности, это эстетический идеал, сотканный из возвышенных чувств и пестрых фантазий. Но рыцарская идея стремится быть и этическим идеалом: средневековое мышление способно отвести почетное место только такому жизненному идеалу, который наделен благочестием и добродетелью. Однако в своей этической функции рыцарство то и дело обнаруживает несостоятельность, неспособность отойти от своих греховных истоков. Ибо сердцевиной рыцарского идеала остается высокомерие, хотя и возвысившееся до уровня чего-то прекрасного. Шателлен вполне это осознает, когда говорит: «La gloire des princes pend en orguel et en haut peril emprendre; toutes principales puissances conviengnent en un point estroit qui se dit orgueil» [8] [«Княжеская слава ищет проявиться в гордости и в высоких опасностях; все силы государей совмещаются в одной точке, именно в гордости»]. Стилизованное, возвышенное высокомерие превращается в честь, она-то и есть основная точка опоры в жизни человека благородного звания, В то время как для средних и низших слоев общества, говорит Тэн [9], важнейшей движущей силой являются собственные интересы, гордость — главная движущая сила аристократии: «or, parmi les sentiments profonds de l'homme, il n'en est pas qui soit plus propre a se transformer en probite, patriotisme et conscience, car l'homme fier a besoin de le son propre respect, et, pour l'obtenir, il est tente de le meriter» [«но среди глубоких человеческих чувств нет более подходящего для превращения в честность, патриотизм и совесть, ибо гордый человек нуждается в самоуважении, и, чтобы его обрести, он старается его заслужить»]. Без сомнения, Тэн склонен видеть аристократию в самом привлекательном свете. Подлинная же история аристократических родов повсюду являет картину, где высокомерие идет рука об руку со своекорыстием. Но, несмотря на это, слова Тэна — как дефиниция жизненного идеала аристократии — остаются вполне справедливыми. Они близки к определению ренессансного чувства чести, данному Якобом Буркхардтом: «Es ist die ratselhafte Mischung aus Gewissen und Selbstsucht, welche dem modernen Menschen noch ubrig bleibt, auch wenn er durch oder ohne seine Schuld alles ubrige, Glauben, Liebe und Hoffnung  hat. Dieses Ehrgefuhl vertragt sich mit vielem Egoismus und  Lastern und ist ungeheurer Tauschungen fahig; aber auch alles Edle, das in einer Personlichkeit ubrig geblieben, kann sich daran  und aus diesem Quell neue Krafte schopfen» [10] [«Это загадочная смесь совести и себялюбия, которая все еще свойственна современному человеку, даже если он по своей — или не по своей — вине уже утратил все остальное: и веру, и любовь, и надежду. Чувство чести уживается с громадным эгоизмом и немалыми пороками и способно даже вводить в ужасное заблуждение; но при этом все то благородное, что еще остается у человека, может примыкать к этому чувству и черпать из этого источника новые силы»].

Личное честолюбие и жажду славы, проявлявшиеся то как выражение высокого чувства собственного достоинства, то, казалось бы, в гораздо большей степени — как выражение высокомерия, далекого от благородства, Якоб Буркхардт изображает как характерные свойства ренессансного человека [11]. Сословной чести и сословной славе, все еще воодушевлявшим по-настоящему средневековое общество вне Италии, он противопоставляет общечеловеческое чувство чести и славы, к которому, под сильным влиянием античных представлений, итальянский дух устремляется со времен Данте, Мне кажется, что это было одним из тех пунктов, где Буркхардт видел чересчур уж большую дистанцию между Средневековьем и Ренессансом, между Италией и остальной Европой. Ренессансные жажда чести и поиски славы — в сущности, не что иное, как рыцарское честолюбие прежних времен, у них французское происхождение; это сословная честь, расширившая свое значение, освобожденная от феодального отношения и оплодотворенная античными мыслями. Страстное желание заслужить похвалу потомков не менее свойственно учтивому рыцарю XII и неотесанному французскому или немецкому наемнику XIV столетия, чем устремленным к прекрасному представителям кватроченто. Соглашение о Combat des trente [Битве Тридцати] (5*) (от 27 марта 1351 г.) между мессиром Робером де Бомануаром и английским капитаном Робертом Бемборо последний, по Фруассару, заключает такими словами: «...и содеем сие таким образом, что в последующие времена говорить об этом будут в залах, и во дворцах, на рыночных площадях, и в прочих местах по всему свету» [12]. Шателлен в своем вполне средневековом почитании рыцарского идеала тем не менее выражает уже вполне дух Ренессанса, когда говорит:



«Honneur semont toute noble nature

D'aimer tout ce qui noble est en son estre.

Noblesse aussi y adjoint sa droiture» [13]



[«Кто благороден, честь того влечет

Стремить любовь к тому, что благородно.

К ней благородство прямоту причтет»]



В другом месте он отмечает, что евреи и язычники ценили честь дороже и хранили ее более строго, ибо соблюдали ее ради себя самих и в чаянии воздаяния на земле, — в то время как христиане понимали честь как свет веры и чаяли награды на небесах [14].

Фруассар уже рекомендует проявлять доблесть, не обусловливая ее какой-либо религиозной или нравственной мотивировкой, просто ради славы и чести, в также — чего еще ожидать от этакого enfant terrible — ради карьеры [15].

Стремление к рыцарской славе и чести неразрывно связано с почитанием героев; средневековый и ренессансный элементы сливаются здесь воедино. Жизнь рыцаря есть подражание. Рыцарям ли Круглого Стола или античным героям — это не столь уж важно. Так, Александр (6*) со времен расцвета рыцарского романа вполне уже находился в сфере рыцарских представлений. Сфера античной фантазии все еще неотделима от легенд Круглого Стола. В одном из своих стихотворений король Рене видит пестрое собрание надгробий Ланселота, Цезаря, Давида, Геркулеса, Париса, Троила (7*), и все они украшены их гербами [16]. Сама идея рыцарства считалась заимствованной у римлян. «Et bien entretenoit, — говорят о Генрихе V, короле Англии, — la discipline de chevalerie, comme jadis faisoient les Rommains» [17] [«И усердно поддерживал <...> правила рыцарства, как то некогда делали римляне»]. Упрочивающийся классицизм пытается как-то очистить исторический образ античной древности. Португальский дворянин Вашку де Лусена, который переводит Квинта Курция для Карла Смелого, объявляет, что представит ему, как это уже проделал Маерлант полутора веками ранее, истинного Александра, освобожденного от той лжи, которая во всех имевшихся под рукой сочинениях по истории обильно украшала это жизнеописание [18], — но тем сильнее его намерение предложить герцогу образец для подражания. Лишь у немногих государей стремление великими и блестящими подвигами подражать древним выражено было столь же сознательно, как у Карла Смелого. С юности читает он о геройских подвигах Гавейна и Ланселота; позднее их вытеснили деяния древних. На сон грядущий, как правило, несколько часов кряду читались выдержки из «les haultes histoires de Romme» [19] [«высоких деяний Рима»]. Особое предпочтение отдавал Карл Цезарю, Ганнибалу и Александру, «lesquelz il vouloit ensuyre et contrefaire» [20] [«коим он желал следовать и подражать»], — впрочем, все современники придавали большое значение этому намеренному подражанию, видя в нем движущую силу своих поступков. «Il desiroit grand gloire, — говорит Коммин, — qui estoit ce qui plus le mettoit en ses guerres que nulle autre chose; et eust bien voulu ressembler a ces anciens princes dont il a este tant parler apres leur mort» [21] [«Он жаждал великой славы <...>, и это более, нежели что иное, двигало его к войнам; и он желал походить на тех великих государей древности, о коих столько говорили после их смерти»]. Шателлену довелось увидеть, как впервые претворил Карл в практическое действие свои высокие помыслы о великих подвигах и славных деяниях древних. Это было в 1467 г., во время его первого вступления в Мехелен в качестве герцога. Он должен был наказать мятежников; следствие было проведено по всей форме, и приговор произнесен: одного их главарей должны были казнить, другим предстояло пожизненное изгнание. На рыночной площади был сооружен эшафот, герцог восседал прямо напротив; осужденного поставили на колени, и палач обнажил меч; и вот тогда Карл, до сего момента скрывавший свое намерение, воскликнул: «Стой! Сними с него повязку, и пусть он встанет».

«Et me percus de lors, — говорит Шателлен, — que le c?ur luy estoit en haut singulier propos pour le temps a venir, et pour acquerir gloire et renommee en singuliere ?uvre» [22] [«И тогда я приметил, <...> что сердце его влеклось к высоким, особенным помыслам для грядущих времен, дабы особенный сей поступок стяжал ему честь и славу»].

Пример Карла Смелого наглядно показывает, что дух Ренессанса, стремление следовать прекрасным образцам античных времен непосредственно коренятся в рыцарском идеале. При сравнении же его с итальянским понятием virtuoso, (8*) обнаруживается различие лишь в степени начитанности и во вкусе. Карл читал классиков пока что лишь в переводах и облекал свою жизнь в формы, которые соответствовали эпохе пламенеющей готики.

Столь же нераздельны рыцарские и ренессансные элементы в культе девяти бесстрашных, «les neuf preux». Эта группа из девяти героев: трех язычников, трех евреев и трех христиан — возникает в сфере рыцарских идеалов; впервые она встречается в V?ux du paon [Обете павлина] Жака де Лонгийона примерно около 1312 г. [23] Выбор героев выдает тесную связь с рыцарским романом: Гектор, Цезарь, Александр — Иисус Навин, Давид, Иуда Маккавей — Артур, Карл Великий, Готфрид Бульонский. От своего учителя Гийома де Машо эту идею перенимает Эсташ Дешан; он посвящает немало своих баллад этой теме [24]. По-видимому, именно он, удовлетворив необходимость в симметрии, которой столь настоятельно требовал дух позднего Средневековья, добавил девять имен героинь к девяти именам героев. Он выискал для этого у Юстина и в других источниках некоторые, частью довольно странные, классические персонажи: среди прочих — Пентесилею, Томирис, Семирамиду (9*) — и при этом ужасающе исказил большинство имен. Это, однако, не помешало тому, что идея вызвала отголоски; те же герои и героини снова встречаются у более поздних авторов, например в Le Jouvencel [Юнце]. Их изображения появляются на шпалерах, для них изобретают гербы; все восемнадцать шествуют перед Генрихом VI, королем Англии, при его торжественном вступлении в Париж в 1431 г. [25]

Сколь живучим оставался этот образ в течение XV столетия и позже, доказывает тот факт, что его пародировали: Молине тешится повествованием о девяти «preux de gourmandise» [26] [«доблестных лакомках»]. И даже Франциск I одевался иной раз «a l'antique» [«как в древности»], изображая тем самым одного из девяти «preux» [27].

Дешан, однако, расширил этот образ не только тем, что добавил женские имена. Он связал почитание доблести древних со своим собственным временем; поместив такое почитание в сферу зарождавшегося французского воинского патриотизма, он добавил к девяти отважным десятого: своего современника и соотечественника Бертрана дю Геклена [28]. Это предложение было одобрено: Людовик Орлеанский велел выставить в большом зале замка Куси портретное изображение доблестного коннетабля как десятого из героев [29]. У Людовика Орлеанского была веская причина сделать память о дю Геклене предметом своей особой заботы: кеннетабль держал его младенцем перед крещальной купелью и затем вложил меч в его руку. Казалось бы, следовало ожидать, что десятой героиней будет провозглашена Жанна д'Арк. В XV столетии ей действительно приписывали этот ранг. Луи де Лаваль, неродной внук дю Геклена (10*) и брат боевых сподвижников Жанны [30], поручил своему капеллану Себастьену Мамеро написать историю девяти героев и девяти героинь, добавив десятыми дю Геклена и Жанну д'Арк. Однако в сохранившейся рукописи этого труда оба названных имени отсутствуют [31], и нет никаких признаков, что мнение относительно Жанны д'Арк вообще имело успех. Что касается дю Геклена, национальное почитание воинов-героев, распространяющееся во Франции в XV в., в первую очередь связывалось с фигурой этого доблестного и многоопытного бретонского воина. Всевозможные военачальники, сражавшиеся вместе с Жанной или же против нее, занимали в представлении современников гораздо более высокое и более почетное место, чем простая крестьянская девушка из Домреми. Многие и вовсе говорили о ней без всякого волнения и почтения, скорее как о курьезе. Шателлен, который, как ни странно, способен был, если это ему было нужно, попридержать свои бургундские чувства в угоду патетической верности Франции, сочиняет «мистерию» на смерть Карла VII, где военные предводители — почетная галерея отважных, сражавшихся на стороне короля против англичан, — произносят по строфе, повествующей об их славных деяниях; среди них Дюнуа, Жан де Бюэй, Сентрай, Ла Гир и ряд лиц менее известных [32]. Это напоминает вереницу имен наполеоновских генералов. Но la Pucelle [Девственница] (11*) там отсутствует.

Бургундские герцоги хранили в своих сокровищах множество героических реликвий романтического характера: меч святого Георгия, украшенный его гербом; меч, принадлежащий «мессиру Бертрану де Клекену» (дю Геклену); зуб кабана Гарена Лотарингского (12*); Псалтирь, по которой обучался в детстве Людовик Святой [33]. До чего же сближаются здесь области рыцарской и религиозной фантазии! Еще один шаг — и мы уже имеем дело с ключицею Ливия, которая, как и подобает столь ценной реликвии, была получена от Папы Льва X [34].

Свойственное позднему Средневековью почитание героев обретает устойчивую литературную форму в жизнеописании совершенного рыцаря. Временами это легендарная фигура вроде Жиля де Тразеньи (13*). Но важнейшие здесь — жизнеописания современников, таких, как Бусико, Жан дю Бюэй, Жак де Лален. Жан ле Менгр, обычно называемый le marechal Бусико, послужил своей стране в годы великих несчастий. Вместе с Иоанном, графом Неверским, он сражался в 1396 г. при Никополисе, где войско французских рыцарей, безрассудно выступившее против турок, чтобы изгнать их из пределов Европы, было почти полностью уничтожено султаном Баязидом. В 1415 г. в битве при Азенкуре он был взят в плен, где и умер шесть лет спустя. В 1409 г., еще при жизни маршала Бусико, один из почитателей составил описание его деяний, основываясь на весьма обширных сведениях и документах [35]; однако он запечатлел не историю своего выдающегося современника, но образ идеального рыцаря. Великолепие идеала затмевает реальную сторону этой весьма бурной жизни. Ужасная катастрофа под Никополисом изображается в Le Livre des faicts [Книге деяний] весьма бледными красками. Маршал Бусико выступает образцом воздержанного, благочестивого и в то же время образованного и любезного рыцаря. Отвращение к богатству, которое должно быть свойственно истинному рыцарю, выражено в словах отца маршала Бусико, не желавшего ни увеличивать, ни уменьшать свои родовые владения, говоря: если мои дети будут честны и отважны, им этого будет вполне достаточно; если же из них не выйдет ничего путного, было бы несчастьем оставлять им в наследство столь многое [36]. Благочестие Бусико носит пуританский характер. Он встает спозаранку и проводит три часа за молитвой. Никакая спешка или важное дело не мешают ему ежедневно отстаивать на коленях две мессы. По пятницам он одевается в черное, по воскресеньям и в праздники пешком совершает паломничество к почитаемым местным святыням, либо внимательно читает жития святых или истории «des vaillans trespassez, soit Romains ou autres» [«о почивших мужах, римских и прочих»], либо рассуждает о благочестивых предметах. Он воздержан и скромен, говорит мало и большею частью о Боге, о святых, о добродетелях и рыцарской доблести. Также и всех своих слуг обратил он к благочестию и благопристойности и отучил их от сквернословия [37]. Он ревностно защищает благородное и непрочное служение даме и, почитая одну, почитает их всех; он учреждает орден de l'escu verd a la dame blanche [Белой дамы на зеленом поле] для защиты женщин — за что удостаивается похвалы Кристины Пизанской [38]. В Генуе, куда маршал Бусико прибывает в 1401 г. как правитель от имени Карла VI, однажды он учтиво отвечает на поклоны двух женщин, идущих ему навстречу, «Monseigneur, — обращается к нему его оруженосец, — qui sont ces deux femmes a qui vous avez si grans reverences faictes?» — «Huguenin, dit-il, je ne scay». Lors luy dist: «Monseigneur, elles sont filles communes». — «Filles communes, dist-il, Huguenin, j'ayme trop mieuix faire reverence a dix filles communes que avoir failly a une femme de bien» [39] [«Монсеньор, <...> что это за две дамы, коих вы столь учтиво приветствовали?» — «Гюгенен, — отвечает он, — сего не знаю». На что тот: «Монсеньор, да это ведь публичные девки». — «Публичные девки? — говорит он. — Гюгенен, да лучше я поклонюсь десяти публичным девкам, нежели оставлю без внимания хоть одну достойную женщину»]. Его девиз: «Ce que vous vouldrez» [«Все, что пожелаете»] — умышленно неясен, как и подобает девизу. Имел ли он в виду покорный отказ от своей воли ради дамы, коей он принес обет верности, или же это следует понимать как смиренное отношение к жизни вообще, чего можно было бы ожидать лишь во времена более поздние?

В такого рода тонах благочестия и пристойности, сдержанности и верности рисовался прекрасный образ идеального рыцаря. И то, что подлинный маршал Бусико далеко не всегда ему соответствовал, — удивит ли это кого-нибудь? Насилие и корысть, столь обычные для его сословия, не были чужды и этому олицетворению благородства [40].

Глядя на образцового рыцаря, мы видим также и совсем иные оттенки. Биографический роман о Жане де Бюэе под названием Le Jouvencel был создан приблизительно на полвека позже, чем жизнеописание Бусико; этим отчасти объясняется различие в стиле. Жан де Бюэй — капитан, сражавшийся под знаменем Жанны д'Арк, позднее замешанный в восстании, получившем название «прагерия» (14*), участник войны «du bien public» [лиги Общего блага] (15*), умер в 1477 г. Впав в немилость у короля, он побудил трех человек из числа своих слуг, примерно около 1465 г., составить под названием Le Jouvencel повествование о своей жизни [41]. В противоположность жизнеописанию Бусико, где исторический рассказ отмечен романтическим духом, здесь вполне реальный характер описываемых событий облекается в форму вымысла, по крайней мере в первой части произведения. Вероятно, именно участие нескольких авторов привело к тому, что дальнейшее описание постепенно впадает в слащавую романтичность. И тогда сеявший ужас набег французских вооруженных банд на швейцарские земли в 1444 г. и битва при Санкт-Якоб-ан-Бирс, которая для базельских крестьян стала их Фермопилами (16*), предстают пустым украшением в разыгрываемой пастухами и пастушками надуманной и банальной идиллии.

В резком контрасте с этим первая часть книги дает настолько скупое и правдивое изображение действительности во время тогдашних войн, какое вряд ли могло встретиться ранее. Следует отметить, что и эти авторы не упоминают о Жанне д'Арк, рядом с которой их господин сражался как собрат по оружию; они славят лишь его собственные подвиги. Но сколь прекрасно, должно быть, рассказывал он им о своих ратных подвигах! Здесь дает себя знать тот воинский дух, свойственный Франции, который позднее породит персонажи, подобные мушкетерам, гроньярам и пуалю (17*). Рыцарскую установку выдает лишь зачин, призывающий юношей извлечь из написанного поучительный пример жизни воина, которую тот вел, не снимая доспехов; предостерегающий их от высокомерия, зависти и стяжательства. И благочестивый, и амурный элементы жизнеописания Бусико в первой части книги отсутствуют. Что мы здесь видим — так это жалкое убожество всего связанного с войной, порождаемые ею лишения, унылое однообразие и при этом — бодрое мужество, помогающее выносить невзгоды и противостоять опасностям. Комендант замка собирает свой гарнизон; у него осталось всего каких-то пятнадцать лошадей, это заморенные клячи, большинство из них не подкованы. Он сажает по двое солдат на каждую лошадь, но и из солдат многие уже лишились глаза или хромают. Чтобы обновить гардероб своего капитана, захватывают белье у противника. Снисходя к просьбе вражеского капитана, любезно возвращают украденную корову. От описания ночного рейда в полях на нас веет тишиной и ночной прохладой [42]. Le Jouvencel отмечает переход от рыцаря вообще к воину, осознающему свою национальную принадлежность: герой книги предоставляет свободу несчастным пленникам при условии, что они станут добрыми французами. Достигший высоких званий, он тоскует по вольной жизни, полной всяческих приключений. Столь реалистический тип рыцаря (впрочем, как уже было сказано, в этой книге так и не получивший окончательного завершения) еще не мог быть создан бургундской литературой, проникнутой гораздо более старомодными, возвышенными, феодальными идеями, чем чисто французская. Жан де Лален рядом с Le Jouvencel — это античный курьез на манер старинных странствующих рыцарей вроде Жийона де Тразеньи. Книга деяний этого почитаемого героя бургундцев рассказывает более о романтических турнирах, нежели о подлинных войнах [43]. Психология воинской доблести, пожалуй, ни до этого, ни впоследствии не была выражена столь просто и ярко, как в следующих словах из книги Le Jouvencel: «C'sest joyeuse chose que la guerre... On s'entr'ayme tant a la guerre. Quant on voit sa querelle bonne et son sang bien combatre, la larme en vient a l'ueil. Il vient une doulceur au cueur de loyaulte et de pitie de veoir son amy, qui si vaillamment expose son corps pour faire et acomlplir le commandement de nostre createur. Et puis on se dispose d'aller mourir ou vivre avec luy, et pour amour ne l'abandonner point. En cela vient une delectation telle que, qui ne l'a essaiie, il n'est homme qui sceust dire quel bien c'est. Pensez-vous que homme qui face cela craingne la mort? Nennil; car il est tant reconforte il est si ravi, qu'il ne scet ou il est. Vraiement il n'a paour de rien» [44] [«Веселая вещь война... На войне любишь так крепко. Если видишь добрую схватку и повсюду бьется родная кровь, сможешь ли ты удержаться от слез! Сладостным чувством самоотверженности и жалости наполняется сердце, когда видишь друга, подставившего оружию свое тело, дабы исполнилась воля Создателя. И ты готов пойти с ним на смерть — или остаться жить и из любви к нему не покидать его никогда. И ведомо тебе такое чувство восторга, какое сего не познавший передать не может никакими словами. И вы полагаете, что так поступающий боится смерти? Нисколько; ведь обретает он такую силу и окрыленность, что более не ведает, где он находится. Поистине, тогда он не знает страха»].

Современный воин мог бы в равной мере сказать то же, что и этот рыцарь XV столетия. С рыцарским идеалом как таковым все это не имеет ничего общего. Здесь выявлена чувственная подоплека воинской доблести: будоражащий выход за пределы собственного эгоизма в тревожную атмосферу риска для жизни, глубокое сочувствие при виде доблести боевого товарища, упоение, черпаемое в верности и самоотверженности. Это, по существу, примитивное аскетическое переживание и есть та основа, на которой выстраивается рыцарский идеал, устремляющийся к благородному образу человеческого совершенства, родственного греческой калокагатии (18*); напряженное чаяние прекрасной жизни, столь сильно воодушевлявшее последующие столетия, — но также и маска, за которой мог скрываться мир корыстолюбия и насилия.
Всадник
Пустая иллюзия, рыцарское величие, мода и церемониал, пышная и обманчивая игра! Действительная история позднего Средневековья — по мнению историка, который, основываясь на документах, прослеживает развитие хозяйственного уклада и государственности, — мало что сможет извлечь из фальшивого рыцарского Ренессанса, этого ветхого лака, уже отслоившегося и осыпавшегося. Люди, делавшие историю, были отнюдь не мечтателями. Это расчетливые, трезвые государственные деятели и торговцы, будь то князья, дворяне, прелаты и бюргеры.

Конечно, они и в самом деле были такими. Однако мечту о прекрасном, грезу о высшей, благородной жизни история культуры должна принимать в расчет в той же мере, что и цифры народонаселения и налогообложения. Ученый, исследующий современное общество путем изучения роста банковских операций и развития транспорта, распространения политических и военных конфликтов, по завершении таких исследований вполне мог бы сказать: я не заметил почти ничего, что касалось бы музыки; судя по всему, она не так уж много значила в культуре данной эпохи.

То же самое происходит и тогда, когда нам предлагают историю Средних веков, основанную только на официальных документах и сведениях экономического характера. Кроме того, может статься, что рыцарский идеал, каким бы наигранным и обветшавшим ни сделался он к этому времени, все еще продолжал оказывать влияние на чисто политическую историю позднего Средневековья — и к тому же более сильное, чем обычно предполагается.

Чарующая власть аристократических форм жизненного уклада была столь велика, что бюргеры также перенимали их там, где это было возможно. Отец и сын Артевелде для нас истинные представители третьего сословия, гордые своим бюргерством и своей простотою. И что же? Филипп Артевелде, оказывается, держался по-княжески; он велел шпильманам изо дня в день играть перед его домом; подавали ему на серебре, как если бы он был графом Фландрии; одевался он в пурпур и «menu vair» [«веверицу» (горностай)], словно герцог Брабантский или граф Геннегауский; выход совершал, словно князь, причем впереди несли развернутый флаг с его гербом, изображавшим соболя в трех серебряных шапках1. Не кажется ли нам более чем современным Жак Кёр, денежный магнат XV в., выдающийся финансист Карла VII? Но если верить жизнеописанию Жака де Лалена, великий банкир проявлял повышенный интерес к деяниям этого героя Геннегау, уподоблявшегося старомодным странствующим рыцарям.

Все повышенные формальные запросы быта буржуа нового времени основываются на подражании образу жизни аристократии. Как хлеб, сервируемый на салфетках, да и само слово «serviette» ведут свое происхождение от придворных обычаев Средневековья, так остротам и шуткам на буржуазной свадьбе положили начало грандиозные лилльские «entremets». Для того чтобы вполне уяснить культурно-историческое значение рыцарского идеала, нужно проследить его на протяжении времен Шекспира и Мольера вплоть до современного понятия «джентльмен».

Здесь же речь идет только о том, каково было воздействие этого идеала на действительность в эпоху позднего Средневековья. Правда ли, что политика и военное искусство позволяли в какой-то степени господствовать в своей сфере рыцарским представлениям? Несомненно. И проявлялось это если не в достижениях, то, уж во всяком случае, в промахах. Подобно тому как трагические заблуждения нашего времени проистекают из заблуждений национализма и высокомерного пренебрежения к иным формам культуры, грехи Средневековья нередко коренились в рыцарских представлениях. Разве не лежит идея создания нового бургундского государства — величайшая ошибка, которую только могла сделать Франция, — в традициях рыцарства? Незадачливый рыцарь король Иоанн в 1363 г. дарует герцогство своему младшему сыну, который не покинул его в битве при Пуатье, тогда как старший бежал. Таким же образом известная идея, которая должна была оправдывать последующую антифранцузскую политику бургундцев в умах современников, — это месть за Монтеро, защита рыцарской чести. Конечно, все это может быть также объявлено расчетливой и даже дальновидной политикой; однако это не устранит того факта, что указанный эпизод, случившийся в 1363 г., имел вполне определенное значение в глазах современников и запечатлен был в виде вполне определенного образа: рыцарской доблести, получившей истинно королевское вознаграждение. Бургундское государство и его быстрый расцвет есть продукт политических соображений и целенаправленных трезвых расчетов. Но то, что можно было бы назвать «бургундской идеей», постоянно облекается в форму рыцарского идеала. Прозвища герцогов: Sans peur [Бесстрашный], le Hardi [Смелый], Qui qu'en hongne [Да будет стыдно тому (кто плохо об этом подумает)] для Филиппа, измененное затем на le Bon [Добрый], — специально изобретались придворными литераторами, с тем чтобы окружить государя сиянием рыцарского идеала.

Крестовый поход! Иерусалим! — вот что было тогда величайшим политическим устремлением, неразрывно связанным с рыцарским идеалом. Именно так все еще формулировалась эта мысль, которая как высшая политическая идея приковывала к себе взоры европейских государей и по-прежнему побуждала их к действию. Налицо был странный контраст между реальными политическими интересами — и отвлеченной идеей. Перед христианским миром XIV—XV вв. с беспощадной необходимостью стоял восточный вопрос: отражение турок, которые уже взяли Адрианополь (1378 г.) и уничтожили Сербское королевство (1389 г.). Над Балканами нависла опасность. Но первоочередная, наиболее неотложная политика европейских дворов все еще определялась идеей крестовых походов. Турецкий вопрос воспринимался не более как часть великой священной задачи, которую не смогли выполнить предки: освобождение Иерусалима.

В этой мысли рыцарский идеал выдвигался на первое место: здесь он мог, должен был оказывать особенно устойчивое воздействие. Ведь религиозное содержание рыцарского идеала находило здесь свое высшее обетование, и освобождение Иерусалима виделось не иначе как священное, благородное рыцарское деяние. Именно тем, что религиозно-рыцарский идеал в столь большой степени влиял на выработку восточной политики, можно с определенной уверенностью объяснить незначительные успехи в отражении турок. Походы, в которых прежде всего требовался трезвый расчет и тщательная подготовка, замышлялись и проводились в нетерпеньи и спешке, так что вместо спокойного взвешивания того, что могло быть достигнуто, стремились к осуществлению романтических планов, оказывавшихся тщетными, а нередко и пагубными. Катастрофа при Никополисе в 1396 г. показала, сколь опасно было затевать настоятельно необходимую экспедицию против сильного и боеспособного врага по типу одного из тех рыцарских походов в Литву или Пруссию, которые предпринимались, чтобы убить сколько-то жалких язычников. Кем же разрабатывались планы крестовых походов? Мечтателями вроде Филиппа де Мезьера, который занимался этим в течение всей своей жизни; людьми, витавшими в мире политических фантазий; именно таким, при всей своей хитроумной расчетливости, был и Филипп Добрый.

Короли все еще считали освобождение Иерусалима своей неизменной жизненной целью. В 1422г. король Англии Генрих V был при смерти. Молодой завоеватель Руана и Парижа ждал кончины в самый разгар своей деятельности, навлекшей столько бедствий на Францию. И вот уже лекари объявляют, что ему не прожить и двух часов; появляется священник, готовый его исповедовать, здесь же и другие прелаты. Читаются семь покаянных псалмов, и после слов: «Benigne fac, Domine, in bona voluntate tua Sion, ut aedificentur muri Jerusalem» [«Облагодетельствуй, Господи, по благословению Твоему Сион; воздвигни стены Иерусалима» (Пс., 50, 20)] — король приказывает остановиться и во всеуслышание объявляет, что намерением его было после восстановления мира во Франции отправиться на завоевание Иерусалима, «se ce eust este le plaisir de Dieu son createur de le laisser vivre son aage» [«когда бы Господу, его сотворившему, угодно было дать ему дожить свои лета»]. Вымолвив это, велит он продолжать чтение и вскорости умирает.

Крестовый поход давно уже превратился в предлог для увеличения чрезвычайных налогов; Филипп Добрый широко этим пользовался. Но не только лицемерное корыстолюбие герцога порождало все эти планы6. Здесь смешивались серьезные намерения и желание использовать этот в высшей степени необходимый и вместе с тем в высшей степени рыцарский план для того, чтобы обеспечить себе славу спасителя христианского мира, опередив более высоких по рангу королей Франции и Англии. Le voyage de Turquie [Турецкий поход] оставался козырем, который так и не довелось пустить в ход. Шателлен всячески старается подчеркнуть, что герцог относился к делу весьма серьезно, однако... имелись важные соображения, препятствовавшие осуществлению его замыслов: время для похода не подоспело, влиятельные лица не были уверены, что государь в его возрасте способен на столь опасное предприятие, угрожавшее как его владениям, так и династии. Несмотря на посланное Папой знамя крестового похода, с почестями встреченное Филиппом в Гааге и развернутое в торжественном шествии; несмотря на множество обетов, данных на празднестве в Лилле и после него; несмотря на то что Жоффруа де Туази изучал сирийские гавани, Жан Шевро, епископ Турне, занимался сбором пожертвований...
Всадник
Пустая иллюзия, рыцарское величие, мода и церемониал, пышная и обманчивая игра! Действительная история позднего Средневековья — по мнению историка, который, основываясь на документах, прослеживает развитие хозяйственного уклада и государственности, — мало что сможет извлечь из фальшивого рыцарского Ренессанса, этого ветхого лака, уже отслоившегося и осыпавшегося. Люди, делавшие историю, были отнюдь не мечтателями. Это расчетливые, трезвые государственные деятели и торговцы, будь то князья, дворяне, прелаты и бюргеры.

Конечно, они и в самом деле были такими. Однако мечту о прекрасном, грезу о высшей, благородной жизни история культуры должна принимать в расчет в той же мере, что и цифры народонаселения и налогообложения. Ученый, исследующий современное общество путем изучения роста банковских операций и развития транспорта, распространения политических и военных конфликтов, по завершении таких исследований вполне мог бы сказать: я не заметил почти ничего, что касалось бы музыки; судя по всему, она не так уж много значила в культуре данной эпохи.

То же самое происходит и тогда, когда нам предлагают историю Средних веков, основанную только на официальных документах и сведениях экономического характера. Кроме того, может статься, что рыцарский идеал, каким бы наигранным и обветшавшим ни сделался он к этому времени, все еще продолжал оказывать влияние на чисто политическую историю позднего Средневековья — и к тому же более сильное, чем обычно предполагается.

Чарующая власть аристократических форм жизненного уклада была столь велика, что бюргеры также перенимали их там, где это было возможно. Отец и сын Артевелде для нас истинные представители третьего сословия, гордые своим бюргерством и своей простотою. И что же? Филипп Артевелде, оказывается, держался по-княжески; он велел шпильманам изо дня в день играть перед его домом; подавали ему на серебре, как если бы он был графом Фландрии; одевался он в пурпур и «menu vair» [«веверицу» (горностай)], словно герцог Брабантский или граф Геннегауский; выход совершал, словно князь, причем впереди несли развернутый флаг с его гербом, изображавшим соболя в трех серебряных шапках1. Не кажется ли нам более чем современным Жак Кёр, денежный магнат XV в., выдающийся финансист Карла VII? Но если верить жизнеописанию Жака де Лалена, великий банкир проявлял повышенный интерес к деяниям этого героя Геннегау, уподоблявшегося старомодным странствующим рыцарям.

Все повышенные формальные запросы быта буржуа нового времени основываются на подражании образу жизни аристократии. Как хлеб, сервируемый на салфетках, да и само слово «serviette» ведут свое происхождение от придворных обычаев Средневековья, так остротам и шуткам на буржуазной свадьбе положили начало грандиозные лилльские «entremets». Для того чтобы вполне уяснить культурно-историческое значение рыцарского идеала, нужно проследить его на протяжении времен Шекспира и Мольера вплоть до современного понятия «джентльмен».

Здесь же речь идет только о том, каково было воздействие этого идеала на действительность в эпоху позднего Средневековья. Правда ли, что политика и военное искусство позволяли в какой-то степени господствовать в своей сфере рыцарским представлениям? Несомненно. И проявлялось это если не в достижениях, то, уж во всяком случае, в промахах. Подобно тому как трагические заблуждения нашего времени проистекают из заблуждений национализма и высокомерного пренебрежения к иным формам культуры, грехи Средневековья нередко коренились в рыцарских представлениях. Разве не лежит идея создания нового бургундского государства — величайшая ошибка, которую только могла сделать Франция, — в традициях рыцарства? Незадачливый рыцарь король Иоанн в 1363 г. дарует герцогство своему младшему сыну, который не покинул его в битве при Пуатье, тогда как старший бежал. Таким же образом известная идея, которая должна была оправдывать последующую антифранцузскую политику бургундцев в умах современников, — это месть за Монтеро, защита рыцарской чести. Конечно, все это может быть также объявлено расчетливой и даже дальновидной политикой; однако это не устранит того факта, что указанный эпизод, случившийся в 1363 г., имел вполне определенное значение в глазах современников и запечатлен был в виде вполне определенного образа: рыцарской доблести, получившей истинно королевское вознаграждение. Бургундское государство и его быстрый расцвет есть продукт политических соображений и целенаправленных трезвых расчетов. Но то, что можно было бы назвать «бургундской идеей», постоянно облекается в форму рыцарского идеала. Прозвища герцогов: Sans peur [Бесстрашный], le Hardi [Смелый], Qui qu'en hongne [Да будет стыдно тому (кто плохо об этом подумает)] для Филиппа, измененное затем на le Bon [Добрый], — специально изобретались придворными литераторами, с тем чтобы окружить государя сиянием рыцарского идеала.

Крестовый поход! Иерусалим! — вот что было тогда величайшим политическим устремлением, неразрывно связанным с рыцарским идеалом. Именно так все еще формулировалась эта мысль, которая как высшая политическая идея приковывала к себе взоры европейских государей и по-прежнему побуждала их к действию. Налицо был странный контраст между реальными политическими интересами — и отвлеченной идеей. Перед христианским миром XIV—XV вв. с беспощадной необходимостью стоял восточный вопрос: отражение турок, которые уже взяли Адрианополь (1378 г.) и уничтожили Сербское королевство (1389 г.). Над Балканами нависла опасность. Но первоочередная, наиболее неотложная политика европейских дворов все еще определялась идеей крестовых походов. Турецкий вопрос воспринимался не более как часть великой священной задачи, которую не смогли выполнить предки: освобождение Иерусалима.

В этой мысли рыцарский идеал выдвигался на первое место: здесь он мог, должен был оказывать особенно устойчивое воздействие. Ведь религиозное содержание рыцарского идеала находило здесь свое высшее обетование, и освобождение Иерусалима виделось не иначе как священное, благородное рыцарское деяние. Именно тем, что религиозно-рыцарский идеал в столь большой степени влиял на выработку восточной политики, можно с определенной уверенностью объяснить незначительные успехи в отражении турок. Походы, в которых прежде всего требовался трезвый расчет и тщательная подготовка, замышлялись и проводились в нетерпеньи и спешке, так что вместо спокойного взвешивания того, что могло быть достигнуто, стремились к осуществлению романтических планов, оказывавшихся тщетными, а нередко и пагубными. Катастрофа при Никополисе в 1396 г. показала, сколь опасно было затевать настоятельно необходимую экспедицию против сильного и боеспособного врага по типу одного из тех рыцарских походов в Литву или Пруссию, которые предпринимались, чтобы убить сколько-то жалких язычников. Кем же разрабатывались планы крестовых походов? Мечтателями вроде Филиппа де Мезьера, который занимался этим в течение всей своей жизни; людьми, витавшими в мире политических фантазий; именно таким, при всей своей хитроумной расчетливости, был и Филипп Добрый.

Короли все еще считали освобождение Иерусалима своей неизменной жизненной целью. В 1422г. король Англии Генрих V был при смерти. Молодой завоеватель Руана и Парижа ждал кончины в самый разгар своей деятельности, навлекшей столько бедствий на Францию. И вот уже лекари объявляют, что ему не прожить и двух часов; появляется священник, готовый его исповедовать, здесь же и другие прелаты. Читаются семь покаянных псалмов, и после слов: «Benigne fac, Domine, in bona voluntate tua Sion, ut aedificentur muri Jerusalem» [«Облагодетельствуй, Господи, по благословению Твоему Сион; воздвигни стены Иерусалима» (Пс., 50, 20)] — король приказывает остановиться и во всеуслышание объявляет, что намерением его было после восстановления мира во Франции отправиться на завоевание Иерусалима, «se ce eust este le plaisir de Dieu son createur de le laisser vivre son aage» [«когда бы Господу, его сотворившему, угодно было дать ему дожить свои лета»]. Вымолвив это, велит он продолжать чтение и вскорости умирает.

Крестовый поход давно уже превратился в предлог для увеличения чрезвычайных налогов; Филипп Добрый широко этим пользовался. Но не только лицемерное корыстолюбие герцога порождало все эти планы6. Здесь смешивались серьезные намерения и желание использовать этот в высшей степени необходимый и вместе с тем в высшей степени рыцарский план для того, чтобы обеспечить себе славу спасителя христианского мира, опередив более высоких по рангу королей Франции и Англии. Le voyage de Turquie [Турецкий поход] оставался козырем, который так и не довелось пустить в ход. Шателлен всячески старается подчеркнуть, что герцог относился к делу весьма серьезно, однако... имелись важные соображения, препятствовавшие осуществлению его замыслов: время для похода не подоспело, влиятельные лица не были уверены, что государь в его возрасте способен на столь опасное предприятие, угрожавшее как его владениям, так и династии. Несмотря на посланное Папой знамя крестового похода, с почестями встреченное Филиппом в Гааге и развернутое в торжественном шествии; несмотря на множество обетов, данных на празднестве в Лилле и после него; несмотря на то что Жоффруа де Туази изучал сирийские гавани, Жан Шевро, епископ Турне, занимался сбором пожертвований...
Всадник
Грандиозная игра в прекрасную жизнь — грезу о благородной мужественности и верности долгу — имела в своем арсенале не только вышеописанную форму вооруженного состязания. Другая столь же важная форма такой игры — рыцарский орден. Хотя выявить прямую связь здесь было бы нелегко, однако же никто — во всяком случае, из тех, кому знакомы обычаи первобытных народов, — не усомнится в том, что глубочайшие корни рыцарских орденов, турниров и церемоний посвящения в рыцари лежат в священных обычаях самых отдаленных времен. Посвящение в рыцари — это этическое и социальное развитие обряда инициации, вручения оружия молодому воину. Военные игры как таковые имеют очень древнее происхождение и некогда были полны священного смысла. Рыцарские ордена не могут быть отделены от мужских союзов (1*), бытующих у первобытных народов.

О такой связи, однако, можно говорить лишь как об одном из недоказанных предположений; дело здесь не в выдвижении некоей этнологической гипотезы, но в том, чтобы выявить идейные ценности высокоразвитого рыцарства. И станет ли кто-нибудь отрицать, что в этих ценностях присутствовали элементы достаточно примитивные?

Хотя, впрочем, в рыцарских орденах христианский элемент этого понятия настолько силен, что объяснение, исходящее из чисто средневековых церковных и политических оснований, могло бы показаться вполне убедительным, если бы мы не знали, что за всем этим — как объясняющая причина — стоят повсеместно распространенные параллели с первобытными обществами.

Первые рыцарские ордена — три наиболее известных ордена Святой Земли (2*) и три испанских ордена (3*) — возникли как чистейшее воплощение средневекового духа в соединении монашеского и рыцарского идеалов, во времена, когда битва с исламом становилась — дотоле непривычной — реальностью. Они выросли затем в крупные политические и экономические институции, в громадные хозяйственные комплексы и финансовые державы. Политические выгоды постепенно оттесняли на задний план их духовный характер, так же как и рыцарски-игровой элемент, а экономические аппетиты, в свою очередь, брали верх над политической выгодой. Когда тамплиеры и иоанниты процветали и еще даже действовали в Святой Земле, рыцарство выполняло реальные политические функции, и рыцарские ордена, как своего рода сословные организации, имели немалое значение.

Но в XIV и XV столетиях рыцарство означало лишь более высокий ранг в системе общественного уклада, и в более молодых рыцарских орденах элемент благородной игры, который скрыто присутствовал в самой их основе, выдвинулся на передний план. Не то чтобы они превратились только в игру. В идеале рыцарские ордена все еще были полны высоких этических и политических устремлений. Но это были мечты и иллюзии, пустые прожекты. Поразительный идеалист Филипп де Мезьер панацею от всех бед своего времени видит в создании нового рыцарского ордена, которому он дает название Ordre de la Passion [1] [орден Страстей Господних], и намерен принимать туда лиц всех сословий. Впрочем, крупнейшие рыцарские ордена времен крестовых походов также извлекали выгоду из участия в них простолюдинов. Аристократия, по Мезьеру, должна была дать гроссмейстера и рыцарей, духовенство — патриарха и его викарных епископов (4*), торговый люд — братьев, крестьяне и ремесленники — слуг. Таким образом, орден станет прочным сплавом всех сословий для достижения великой цели — борьбы с турками. Орден предусматривает принятие четырех обетов. Двух уже существующих, общих для монахов и рыцарей духовных орденов: бедности и послушания. Однако вместо безусловного безбрачия Филипп де Мезьер выдвигает требование супружеского целомудрия; он хочет допустить брак, исходя при этом из чисто практических соображений: этого требует ближневосточный климат и к тому же это сделает орден более привлекательным. Четвертый обет прежним орденам незнаком; это summa perfectio, высшее личное совершенство. Так в красочном образе рыцарского ордена соединялись воедино все идеалы; от выдвижения политических планов до стремления к спасению души.

Слово «ordre» сочетало в себе нераздельное множество значений: от понятия высочайшей святыни — до весьма трезвых представлений о принадлежности к той или иной группе. Этим словом обозначалось общественное состояние, духовное посвящение и, наконец, монашеский и рыцарский орден. То, что в понятии «ordre» (в значении «рыцарский орден») действительно видели некий духовный смысл, явствует из того факта, что в этом самом значении употребляли также слово «religio», которое, очевидно, должно относиться исключительно к духовному ордену (5*). Шателлен называет Золотое Руно «une religion», как если бы он говорил о монашеском ордене, и всегда подчеркивает свое отношение к нему как к священной мистерии. [2] Оливье де ла Марш называет некоего португальца «chevalier de-la religion de Avys» (6*) [3], О благочестии, внутренне присущем ордену Золотого Руна, свидетельствует не только почтительно трепещущий Шателлен, этот помпезный Полоний; в ритуале ордена посещение церкви и хождение к мессе занимают весьма важное место, рыцари располагаются в креслах каноников, поминовение усопших членов ордена проходит по строгому церковному чину.

Нет поэтому ничего удивительного в том, что рыцарский орден воспринимался как крепкий, священный союз. Рыцари ордена Звезды, учрежденного королем Иоанном II, обязаны были при первой же возможности выйти из других орденов, если они к таковым принадлежали [4]. Герцог Бедфордский пытается сделать кавалером ордена Подвязки юного Филиппа Бургундского, дабы тем самым еще более закрепить его преданность Англии; Филипп, однако же, понимая, что в этом случае он навсегда будет привязан к королю Англии, находит возможность вежливо уклониться от этой чести. [5] Когда же орден Подвязки позднее принимает Карл Смелый, и даже носит его, Людовик XI рассматривает это как нарушение соглашения в Перонне, препятствовавшее герцогу Бургундскому без согласия короля вступать в союз с Англией. [6] Английский обычай не принимать иностранных орденов можно рассматривать как закрепленный традицией пережиток, оставшийся от убеждения, что орден обязывает к верности тому государю, который им награждает.

Несмотря на всю эту пылкость, при дворах XIV—XV вв. тем не менее сознавали, что в пышно разработанных ритуалах новых рыцарских орденов многие видели не что иное, как пустую забаву. К чему бы тогда постоянные выразительные уверения, что все это предпринимается исключительно ради высоких и ответственных целей? Высокородный герцог Филипп Бургундский основывает Toison d'or [орден Золотого Руна], судя по стихам Мишо Тайевана,



«Non point pour jeu ne pour esbatement,

Mais a la fin que soit attribuee

Loenge a Dieu trestout premierement

Et aux bons, gloire et haulte renommee» [7]



[«Не для того, чтоб прочим быть под стать,

Не для игры отнюдь или забавы,

Но чтобы Господу хвалу воздать

И чая верным — почести и славы»].



Гийом Филятр в начале своего труда о Золотом Руне обещает разъяснить назначение этого ордена, дабы все убедились, что это отнюдь не пустая забава или нечто не заслуживающее большого внимания. Ваш отец, . обращается он к Карлу Смелому, «n'a pas, comme dit est, en vain instituee ycelle ordre» [8] [«учредил орден сей отнюдь не напрасно, как говорят некоторые»].

Подчеркивать высокие цели Золотого Руна было совершенно необходимо, если орден хотел обеспечить себе то первенство, которого требовало честолюбие Филиппа Бургундского. Ибо учреждать рыцарские ордена с середины XIV в. все более входит в моду. Каждый государь должен был иметь свой собственный орден; не оставалась в стороне и высшая аристократия. Это маршал Бусико со своим Ordre de la Dame blanche a l'escu verd в защиту благородной любви и притесняемых женщин. Это король Иоанн с его Chevaliers Nostre Dame de. la Noble Maison [рыцарями Богоматери Благородного Дома] (1351 г.) — орден из-за его эмблемы обычно называли орденом Звезды. В Благородном Доме в Сент-Уане, близ Сен-Дени, имелся table d'oneur [стол почета], за которым во время празднеств должны были занимать места из числа самых храбрых три принца, три рыцаря со знаменем (bannerets) и три рыцаря-постуланта (bachelers) (7*). Это Петр Лузиньян с его орденом Меча, требовавшим от своих кавалеров чистой жизни и ношения многозначительного символа в виде золотой цепи, звенья которой были выполнены в форме буквы «S», что обозначало silence [молчание]. Это Амедей Савойский с Annonciade [орденом Благовещения]; Людовик Бурбонский с орденом Золотого Щита и орденом Чертополоха; чаявший императорской короны Ангерран де Куси с орденом Перевернутой Короны; Людовик Орлеанский с орденом Дикобраза; герцоги Баварские, графы Голландии и Геннегау (8*) с их орденом Святого Антония, Т-образным крестом и колокольцем, привлекающим внимание на стольких портретах [9]. Присущий рыцарскому ордену характер фешенебельного клуба выявляют путевые заметки швабского рыцаря Йорга фон Эхингена. Все князья и сеньоры, владения которых он посетил, предлагали ему участвовать в их Gesellschaft, ritterliche Gesellschaft, Ordensgesellschaft [10] [обществе, рыцарском обществе, орденском обществе] — так именует он ордена.

Порой новые ордена учреждали, чтобы отпраздновать то или иное событие, как, например, возвращение Людовика Бурбонского из английского плена; иногда преследовали также побочные политические цели — как это было с основанным Людовиком Орлеанским орденом Дикобраза, обращавшим свои иглы против Бургундии; иной раз ощутимо перевешивал благочестивый характер нового ордена (что, впрочем, всегда принималось во внимание) — как это было при учреждении ордена Святого Георгия во Франш-Конте, когда Филибер де Миолан вернулся с Востока с мощами этого святого; в некоторых случаях — это не более чем братство для взаимной защиты: орден Борзой Собаки, основанный дворянами герцогства Бар в 1416 г.

Причину наибольшего успеха ордена Золотого Руна по сравнению со всеми прочими выявить те столь уж трудно. Богатство Бургундии — вот в чем было все дело. Возможно, особая пышность, с которой были обставлены церемонии этого ордена, и счастливый выбор его символа также внесли свою долю. Первоначально с Золотым Руном связывали лишь воспоминание о Колхиде. Миф о Ясоне был широко известен; его пересказывает пастух в одной из пастурелей (9*) Фруассара [11]. Однако герой мифа Ясон внушал некоторые опасения: он не сохранил своей верности и эта тема могла послужить поводом для неприятных намеков на политику Бургундии по отношению к Франции. У Алена Шартье мы читаем:



«A Dieu et aux gens detestable

Est menterie et trahison,

Pour ce n'est point mis a la table

Des preux l'image de Jason,

Qui pour emporter la toison

De Colcos se veult parjurer.

Larrecin ne se peult celer» [12]



[«Для Бога и людей презренны Идущие, поправ закон,

Путем обмана и измены, —

К отважных лику не причтен

Руно колхидское Ясон

Похитивший неправдой лишь.

Покражу все ж не утаишь»].



Но вскоре Жан Жермен, ученый епископ Шалонский и канцлер этого ордена, обратил внимание Филиппа Бургундского на шерсть, которую расстелил Гедеон и на которую выпала роса небесная [13]. Это было весьма счастливой находкой, ибо в руне Гедеоновом видели один из ярких символов тайны зачатия Девы Марии. И вот библейский герой, как патрон ордена Золотого Руна, начал теснить язычников, и Жан дю Клерк даже утверждает, что Филипп намеренно не избрал Ясона, поскольку тот нарушил обет сохранения верности [14]. Gedeonis signa [Знаками Гедеона] называет орден один панегирист Карла Смелого [15], тогда как другие, как, например, хронист Теодорик Паули, все еще продолжают говорить о Vellus Jasonis [Руне Ясона]. Епископ Гийом Филятр, преемник Жана Жермена в качестве канцлера ордена, превзошел своего предшественника и отыскал в Писании еще четыре руна сверх уже упомянутых. В этой связи он называет Иакова, Месу, царя Моавитского, Иова и царя Давида [16]. По его мнению, руно во всех этих случаях воплощало собой добродетель — каждому из шести хотел бы он посвятить отдельную книгу. Без сомнения, это было overdoing it [уж слишком]; у Филятра пестрые овцы Иакова фигурируют как символ justitia [справедливости] [17], а вообще-то он просто-напросто взял все те места из Вульгаты, где встречается слово vellus [руно, шерсть], — примечательный пример податливости аллегории. Нельзя сказать, однако, что эта идея пользовалась сколько-нибудь прочным успехом.

Одна из черт в обычаях рыцарских орденов заслуживает внимания тем, что свидетельствует о свойственном им характере примитивной и священной игры. Наряду с рыцарями в орден входят и служащие: канцлер, казначей, секретарь и, наконец, герольдмейстер со штатом герольдов и свиты. Эти последние, более всего занятые устроением и обслуживанием благородной рыцарской забавы, носят имена, наделенные особым символическим смыслом. Герольдмейстер ордена Золотого Руна носит имя Toison d'or — как Жан Лефевр де Сен-Реми, а также Николаас ван Хамес, известный по нидерландскому «Союзу благородных» (10*) в 1565 г. Имена герольдов повторяют обычно названия земель их сеньоров: Шароле, Зеландии, Берри, Сицилии, Австрии. Первый из оруженосцев получает имя Fusil [Огниво] — по кремню в орденской цепи, эмблеме Филиппа Доброго. Другие носят романтически звучные имена (Montreal), названия добродетелей (Perseverance (Настойчивость]) или же имена-аллегории, заимствованные из Романа о розе, такие, как Humble Requeste, Doulce Pensee, Leal Poursuite [Смиренная Просьба, Сладостная Мысль, Дозволенное Преследование]. В Англии до сего дня есть герольдмейстеры Garter, Norroy [Подвязка, Нормандия], оруженосец Rouge Dragon [Красный Дракон]; в Шотландии — герольдмейстер Lyon [Лев], оруженосец Unicorn [Единорог] и т.п. Во времена больших празднеств гроссмейстер ордена окропляет вином и торжественно нарекает этими именами оруженосцев — или же меняет их имена при возведении в более высокий ранг [18]. Обеты, налагаемые рыцарским орденом, суть не что иное, как прочная коллективная форма индивидуального рыцарского обета совершить тот или иной подвиг. Пожалуй, именно здесь основы рыцарского идеала в их взаимосвязи постигаются наилучшим образом. Тот, кто мог бы счесть простым совпадением близость к примитивным обычаям таких вещей, как посвящение в рыцари, рыцарские ордена, турниры, обнаружит в церемонии принятия рыцарского обета черты варварского характера с такой наглядностью, что малейшие сомнения тут же исчезнут. Это настоящие пережитки прошлого, параллелями которых являются «вратам» (11*) древних индусов, назорейство (12*) у иудеев и, пожалуй, наиболее непосредственно, обычаи норманнов, о которых повествуется в сагах.

Здесь, однако, перед нами не этнологическая проблема, но вопрос о том, какое же значение имели рыцарские обеты в духовной жизни позднего Средневековья. Значение их, пожалуй, было троякое: прежде всего религиозное, ставящее в один ряд рыцарский и духовный обеты; по своему содержанию и целенаправленности рыцарский обет мог носить романтико-эротический характер; наконец, такой обет мог быть низведен до уровня придворной игры, и значение его в этом случае не выходило за пределы легкой забавы. В действительности все эти три значения нераздельны; самая идея обета колеблется между высоким стремлением посвятить свою жизнь служению некоему серьезному идеалу — и высокомерной насмешкой над расточительными светскими играми, где мужество, любовь и даже государственные интересы превращались лишь в средство увеселения. И все же игровой элемент, несомненно, здесь перевешивает: придворным празднествам обеты придают дополнительный блеск. Однако они все еще соотносятся с серьезными военными предприятиями: с вторжением Эдуарда III во Францию, с планом крестового похода, занимавшим Филиппа Доброго.

Все это производит на нас то же впечатление, что и турниры: изысканная романтика Pas d'armes кажется нам подержанной и безвкусной; столь же пустыми и фальшивыми кажутся обеты «цапли», «фазана», «павлина» (13*) . Если только мы забудем о страстях, кипевших при этом. Подобная греза о прекрасной жизни пронизывала празднества и все прочие формы флорентийской жизни времен Козимо, Лоренцо и Джулиано Медичи. Там, в Италии, она претворилась в вечную красоту, здесь ее чарам следуют люди, живущие во власти мечтаний.

Соединение аскезы и эротики, лежащее в основе фантазии о герое, освобождающем деву или проливающем за нее свою кровь — этот лейтмотив турнирной романтики, — проявляется в рыцарском обете в иной форме и, пожалуй, даже еще более непосредственно. Шевалье де ла Тур Ландри в поучении своим дочерям рассказывает о диковинном ордене влюбленных, ордене благородных кавалеров и дам, существовавшем во времена его юности в Пуату и некоторых других местах. Они именовали себя Galois et Galoises [19] [Воздыхатели и Воздыхательницы] и придерживались «une ordonnance moult sauvaige» [«весьма дикого устава»], наиболее примечательной особенностью которого было то, что летом должны были они, кутаясь в шубы и меховые накидки, греться у зажженных каминов, тогда как зимою не надевать ничего, кроме обычного платья без всякого меха, ни шуб, ни пальто, ни прочего в этом же роде; и никаких головных уборов, ни перчаток, ни муфт, невзирая на холод. Зимою устилали они землю зелеными листьями и укрывали дымоходы зелеными ветвями; на ложе свое стелили они лишь тонкое покрывало. В этих странных причудах — столь диковинных, что описывающий их едва может такое помыслить, — трудно увидеть что-либо иное, нежели аскетическое возвышение любовного пыла. Пусть даже все здесь не очень ясно и, скорее всего, сильно преувеличено, однако только тот, кто совершенно лишен малейших познаний в области этнологии, может счесть эти сведения досужими излияниями человека, на старости лет предающегося воспоминаниям [20]. Примитивный характер ордена Galois et Galoises подчеркивается также правилом, требующим от супруга, к которому такой Galois заявится в гости, тотчас же предоставить в его распоряжение дом и жену, отправившись, в свою очередь, к его Galoise; если же он этого не сделает, то тем самым навлечет на себя величайший позор. Многие члены этого ордена, как свидетельствует шевалье де ла Тур Ландри, умирали от холода: «Si doubte moult que ces Galois et Galoises qui moururent en cest estat et en cestes amouretes furent martirs d'amours» [21] [«Немало подозреваю, что сии Воздыхатели и Воздыхательницы, умиравшие подобным образом и в подобных любовных забавах, были мучениками любви»].

Можно назвать немало примеров, иллюстрирующих примитивный характер рыцарских обетов. Взять хотя бы стихи, описывающие «Le V?u du Heron» [«Обет цапли»], дать который Робер Артуа вынудил короля Эдуарда III и английских дворян, поклявшихся в конце концов начать войну против Франции. Это рассказ не столь уж большой исторической ценности, но дух варварского неистовства, которым он дышит, прекрасно подходит для того, чтобы познакомиться с сущностью рыцарского обета.

Граф Солсбери во время пира сидит у ног своей дамы. Когда наступает его очередь дать обет, он просит ее коснуться пальцем его правого глаза.

О, даже двумя, отвечает она и прижимает два своих пальца к правому глазу рыцаря. «Belle, est-il bien clos?» — вопрошает он. — «Oyl, certainement!» [«Закрыт, краса моя?» <...> — «Да, уверяю Вас!»] — «Ну что же, — восклицает Солсбери, — клянусь тогда всемогущим Господом и Его сладчайшей Матерью, что отныне не открою его, каких бы мучений и боли мне это не стоило, пока не разожгу пожара во Франции, во вражеских землях, и не одержу победы над подданными короля Филиппа».



«Or aviegne qu'aviegne, car il n'est autrement.

— Adonc osta son doit la puchelle au cors gent,

Et li iex clos demeure, si que virent la gent» [22]



[«Так по сему и быть. Все умолкают враз.

Вот девичьи персты освобождают глаз,

И то, что сомкнут он, всяк может зреть тотчас»].



Фруассар знакомит нас с тем, как этот литературный мотив воплощается в реальности. Он рассказывает, что сам видел английских рыцарей, прикрывавших один глаз тряпицею во исполнение данного ими обета взирать на все лишь единственным оком, доколе не свершат они во Франции доблестных подвигов [23]. Дикарскими отголосками варварского отдаленного прошлого звучит в Le Voeu du Heron обет Жеана де Фокемона. Его не остановит ни монастырь, ни алтарь, он не пощадит ни женщины на сносях, ни младенца, ни друга, ни родича, дабы послужить королю Эдуарду. После всех и королева, Филиппа Геннегауская, испрашивает дозволения у супруга также принести свою клятву.



«Adonc, dist la roine, je sai bien, que piecha

Que sui grosse d'enfant, que mon corps senti l'a.

Encore n'a il gaires, qu'en mon corps se tourna.

Et je voue et prometh a Dieu qui me crea...

Que ja li fruis de moi de mon corps n'istera,

Si m'en ares menee ou pais par de-la

Pour avanchier le veu que vo corps voues a;

Et s'il en voelh isir, quant besoins n'en sera,

D'un grant coutel d'achier li miens corps s'ochira;

Serai m'asme perdue et li fruis perira!»



[«Речь королева так вела им: из примет

Узнала плоть моя, дитя во мне растет.

Чуть зыблется оно, не ожидая бед.

Но я клянусь Творцу и приношу обет...

Плод чрева моего не явится на свет,

Доколе же сама, в те чужды земли вшед,

Я не узрю плоды обещанных побед;

А коль рожу дитя, то этот вот стилет

Жизнь и ему, и мне без страха пресечет;

Пусть душу погублю и плод за ней вослед!»]



В молчанье все содрогнулись при столь богохульном обете. Поэт говорит лишь:



«Et quant li rois l'entent, moult forment l'en pensa,

Et dist: certainement, nuls plus ne vouera»



[«На те слова король задумался в ответ

И вымолвить лишь мог: сей клятвы большей — нет»].



В обетах позднего Средневековья особое значение все еще придается волосам и бороде, неизменным носителям магической силы. Бенедикт XIII, авиньонский Папа и, по сути, тамошний затворник, в знак траура клянется не подстригать бороду, покамест не обретет свободу [24]. Когда Люме, предводитель гёзов (14*), дает подобный обет как мститель за графа Эгмонта, мы видим здесь последние отзвуки обычая, священный смысл которого уходит в далекое прошлое.

Значение обета состояло, как правило, в том, чтобы, подвергая себя воздержанию, стимулировать тем самым скорейшее выполнение обещанного. В основном это были ограничения, касавшиеся принятия пищи. Первым, кого Филипп де Мезьер принял в свой орден Страстей Господних, был поляк, который в течение девяти лет ел и пил стоя [25]. Бертран дю Геклен также скор на обеты такого рода. Когда некий английский воин вызывает его на поединок, Бертран объявляет, что встретится с ним лишь после того, как съест три миски винной похлебки во имя Пресвятой Троицы. А то еще он клянется не брать в рот мяса и не снимать платья, покуда не овладеет Монконтуром. Или даже вовсе не будет ничего есть до тех пор, пока не вступит в бой с англичанами [26].

Магическая основа такого поста, разумеется, уже не осознается дворянами XIV столетия. Для нас эта магическая подоплека предстает прежде всего в частом употреблении оков как знака обета. 1 января 1415 г. герцог Иоанн Бурбонский, «desirant eschiver oisivete, pensant y acquerir bonne renommee et la grace de la tres-belle de qui nous sommes serviteurs» [«желая избежать праздности и помышляя стяжать добрую славу и милость той прекраснейшей, коей мы служим»], вместе с шестнадцатью другими рыцарями и оруженосцами дает обет в течение двух лет каждое воскресенье носить на левой ноге цепи, подобные тем, какие надевают на пленников (рыцари — золотые, оруженосцы — серебряные), пока не отыщут они шестнадцати рыцарей, пожелающих сразиться с ними в пешем бою «a outrance» [27] [«до последнего»]. Жак де Лален встречает в 1445 г. в Антверпене сицилийского рыцаря Жана де Бонифаса, покинувшего Арагонский двор в качестве «chevalier aventureux» [«странствующего рыцаря, искателя приключений»]. На его левой ноге — подвешенные на золотой цепи оковы, какие надевали рабам, — «emprise» [«путы»] — в знак того, что он желает сразиться с кем-либо [28]. В романе о Petit Jehan de Saintre [Маленьком Жане из Сэнтре] рыцарь Луазланш носит по золотому кольцу на руке и ноге, каждое на золотой цепочке, пока не встретит рыцаря, который «разрешит» его от emprise [29]. Это так и называется — «delivrer» [«снять путы»]; их касаются «pour chevalerie» [«в рыцарских играх»], их срывают, если речь идет о жизни и смерти. Уже Ла Кюрн де Сент-Пале отметил, что, согласно Тациту, совершенно такое же употребление уз встречалось у древних хаттов (15*) [30]. Вериги, которые носили кающиеся грешники во время паломничества, а также кандалы, в которые заковывали себя благочестивые подвижники и аскеты, неотделимы от emprises средневековых рыцарей.

То, что нам являют знаменитые торжественные обеты XV в., в особенности такие, как Voeux du Faisan [Обеты фазана] на празднестве при дворе Филиппа Доброго в Лилле в 1454 г. по случаю подготовки к крестовому походу, вряд ли есть что-либо иное, нежели пышная придворная форма. Нельзя, однако, сказать, что внезапное желание дать обет в случае необходимости и при сильном душевном волнении утратило сколько-нибудь заметно свою прежнюю силу. Принесение обета имеет столь глубокие психологические корни, что становится независимым и от веры, и от культуры. И все же рыцарский обет как некая культурная форма, как некий обычай, как возвышенное украшение жизни переживает в условиях хвастливой чрезмерности Бургундского двора свою последнюю фазу.

Ритуал этот, вне всякого сомнения, весьма древний. Обет приносят во время пира, клянутся птицей, которую подают к столу и затем съедают. У норманнов — это круговая чаша, с принесением обетов во время жертвенной трапезы, праздничного пира и тризны; в одном случае все притрагиваются к кабану, которого сначала доставляют живьем, а затем уже подают к столу [31]. В бургундское время эта форма также присутствует: живой фазан на знаменитом пиршестве в Лилле [32]. Обеты приносят Господу и Деве Марии, дамам и дичи [33]. По-видимому, мы смело можем предположить, что божество здесь вовсе не является первоначальным адресатом обетов: и действительно, зачастую обеты 'дают только дамам и птице. В налагаемых на себя воздержаниях не слишком много разнообразия. Чаще всего дело касается еды или сна. Вот рыцарь, который не будет ложиться в постель по субботам — до тех пор, пока не сразит сарацина; а также не останется в одном и том же городе более пятнадцати дней кряду. Другой по пятницам не будет задавать корм своему коню, пока не коснется знамени Великого Турки. Еще один добавляет аскезу к аскезе: никогда не наденет он панциря, не станет пить вина по субботам, не ляжет в постель, не сядет за стол и будет носить власяницу. При этом тщательно описывается способ, каким образом будет совершен обещанный подвиг [34].

Но насколько это серьезно? Когда мессир Филипп По дает обет на время турецкого похода оставить свою правую руку не защищенной доспехом, герцог велит к этой (письменно зафиксированной) клятве приписать следующее: «Ce n'est pas le plaisir de mon tres redoubte seigneur, que messire Phelippe Pot voise en sa compaignie ou saint voyage qu'il a voue le bras desarme; mais il est content qu'il voist aveuc lui arme bien et soufisamment, ainsy qu'il appartient» [35] [«Не угодно будет грозному моему господину, чтобы мессир Филипп По сопутствовал ему в его священном походе с незащищенной, по обету, рукою; доволен будет он, коли тот последует за ним при доспехах, во всеоружии, как то ему подобает»]. Так что на это, кажется, смотрели серьезно и считались с возможной опасностью. Всеобщее волнение царит в связи с клятвою самого герцога [36].

Некоторые, более осторожные, дают условные обеты, одновременно свидетельствуя и о серьезности своих намерений, и о стремлении ограничиться одной только красивою формой [37]. Подчас это приближается к шуточному пари, — вроде того, когда между собою делят орех-двойчатку, бледный отголосок былых обетов [38]. Элемента насмешки не лишен и гневный Voeu du heron: ведь Робер Артуа предлагает королю, выказавшему себя не слишком воинственным, цаплю, пугливейшую из птиц. Когда Эдуард принимает обет, все смеются, Жан де Бомон — устами которого произносятся приведенные выше слова [39] из Voeu du heron, слова, тонкой насмешкой прикрывающие эротический характер обета, произнесенного за бокалом вина и в присутствии дам, — согласно другому рассказу, при виде цапли цинично клянется служить тому господину, от коего может он ожидать более всего денег и иного добра. На что английские рыцари разражаются хохотом [40]. Да и каким, несмотря на помпезность, с которой давали Voeux du faisan, должно было быть настроение пирующих, когда Женне де Ребревьетт клялся, что если он не добьется благосклонности своей дамы сердца перед отправлением в поход, то по возвращении с Востока он женится на первой же даме или девице, у которой найдется двадцать тысяч крон... «se elle veult» [41] [«коль она пожелает»]. И этот же Ребревьетт пускается в путь как «povre escuier» [«бедный оруженосец»] на поиски приключений и сражается с маврами при Гренаде и Сете.

Так усталая аристократия смеется над собственными идеалами. Когда с помощью всех средств фантазии и художества она пышно нарядила и щедро украсила страстную мечту о прекрасной жизни, мечту, которую она облекла пластической формой, именно тогда она решила, что жизнь собственно, не так уже прекрасна. И она стала смеяться.
Всадник
Особую разновидность эмблем представляют гербы, появившиеся в XI-XII вв. в Западной Европе в эпоху крестовых походов. Как полагает Н. А. Захаров, корни обычая украшать рыцарское вооружение геральдическими изображениями нужно искать в геральдических изображениях Боспорского царства. В средние века были очень распространены рыцарские состязания - турниры. На бой выходили рыцари, закованные с головы до ног в железные доспехи. Узнать того, кто прячется под доспехами, было очень трудно. И потому каждый рыцарь стал выбирать себе отличительный знак. Его помещали на щите определенной расцветки и по-разному разрисованном. Шлем тоже украшали различными уборами - клейнодами. Сочетание щита с фигурами и шлема с клейнодами стало основой западноевропейского гербового знака.

Гербовые знаки особенно нужны были в бою. Обычно во время войн или столкновений рыцарских отрядов на каком-нибудь видном месте выставляли знамя с изображением понятного всем геральдического знака. Чаще всего это был знак предводителя отряда. Знамя на длинном древке означало сборный пункт, и к нему стекались разбросанные группы.

Символическая эмблема была удобна еще и тем, что понималась каждым. В ту пору это имело немаловажное значение, поскольку большинство воинов-феодалов, непременных участников средневековых рыцарских походов, были неграмотными, а между тем эмблема легко запоминалась и выделялась своей красочностью.

Вначале это были изображения, составленные из фигур совершенно произвольных, случайных. Когда же употребление таких эмблем вошло в обычай, широко распространилось, рыцари стали более осмысленно относиться к изображениям для своих эмблем. Чаще всего в них стремились запечатлеть, увековечить те или иные события, собственные ратные подвиги. Для этого и выбирали соответствующую символику.

Предполагают, что западноевропейское рыцарство было в то время знакомо с восточными странами, где уже имелись свои отличительные знаки. Возможно, что эти отличительные знаки в некоторой степени повлияли и на западноевропейские гербы.

В походах и боях щит был неизменным спутником рыцарей. Изображение на щите постепенно как бы входило в их жизнь; им стали дорожить, считая своей неотъемлемой принадлежностью, передавать по наследству от отца к сыну.

Эмблемы с определенными символическими фигурами, выражающими исторические традиции владельца, передающимися из поколения в поколение, и получили название "герб". Само слово в переводе с немецкого, а также с некоторых славянских (польского, чешского, сербского) означает "наследство", "наследник".

Возвратившись из походов, рыцари развлекались на турнирах. Распорядителем турниров было специальное лицо - герольд, что в переводе с немецкого означало "глашатай" (это слово и легло в основу названия "геральдика"). Герольд, как правило, провозглашал, кто явился на турнир, кто будет принимать в нем участие и каковы внешние приметы рыцаря. Герольды занимались еще и другим делом: накануне состязаний проверяли родословные участников, ибо на арену мог выходить только тот рыцарь, четыре поколения предков которого были свободными людьми. Со временем герольды стали составлять и описывать гербы рыцарей - участников турниров.

В разных европейских странах появляются институты герольдов со специальным гербовым королем во главе. Составлению и описанию гербов придавали такое большое значение, что в Германии, например, в XIV в. даже отдельные провинции имели своих герольдов. В Англии уже с XII в. герольды занимают почетное место при дворе короля; правители часто пользуются их искусством, раздавая вознаграждения. При короле Эдуарде III была учреждена специальная геральдическая коллегия, существовавшая довольно долго. Во Франции Людовик VII повелел своим первым герольдам украсить лилиями все предметы, символизирующие его королевское достоинство. Обязанности герольдов постепенно принимают государственный характер.

Людовик XIV в 1696 г. утверждает первую должность герольдмейстера, в обязанность которому вменялось хранить и составлять гербы французских фамилий. Подобные должности учреждаются и в других странах, например в Пруссии при короле Фридрихе I. В Берлине была создана первая в Европе кафедра геральдики.

Герольдами преимущественно были люди высокообразованные для своего времени, хорошо разбиравшиеся в живописи, литературе. Недаром им принадлежат первые сочинения по геральдике, написанные красивым, поэтическим слогом. В Германии был широко известен поэт-герольд второй половины XIII в. Конрад Вюрцбургский, а стихах отразивший идеи теоретической геральдики. Вначале гербы рыцарей слагались совершенно произвольно, чаще всего из элементов, составлявших вооружение. Поскольку же из года в год количество гербов беспрерывно росло, а определенных правил для них не было, то возникла путаница. Появилась потребность в науке, занимающейся гербами. Тем более что герб уже передавались из поколения в поколение по наследству, вроде феодального замка или имения.

Герб начали создавать по определенным правилам. Нарушения их считались большим позором, чем даже поражение в поединке на турнире. Геральдика не допускала совершенно одинаковых гербов, того, чтобы, скажем, были изображены одни и те же сочетания птиц, зверей, оружия и т. д. Их различные положения, раскраска, форма создавали, таким образом, требуемое разнообразие. Существовало шесть типов европейских гербов.

Основой всякого герба, безусловно, считался щит.
Известны пять форм западноевропейского щита: треугольный, или варяжский; овальный - итальянский; квадратный с округлениями внизу - испанский; четырехугольный с заострением внизу - французский; фигурный, вырезной формы - немецкий.

По правилам теоретической геральдики, дамы и девушки должны были пользоваться ромбовидными щитами.

При составлении гербов применяли финифть (эмаль), металлы и меха. Из металлов употребляли золото и серебро. Гербы обычно были рельефными. При таких выпуклых изображениях фигуры чаще были не золотыми, а только позолоченными. Золото изображалось, естественно, золотой или желтой краской, серебро - серебряной.

Бывали случаи, когда герб невозможно было изобразить красками, к примеру на серебряной посуде и других вещах, принадлежавших гербовладельцу. Чтобы все-таки дать представление о красках герба, прибегали к определенной штриховке. Каждую краску заменяли условными графическими изображениями: красный цвет - вертикальными линиями, голубой - горизонтальными, зеленый- диагональными линиями справа, пурпурный - диагональными линиями слева, черный - взаимно пересекающимися линиями. Золото давалось черными точками на белом поле, серебро - белое поле без штриховки.

Из мехов в гербах употреблялись горностаевый и беличий. Горностаевый изображался черными хвостиками на белом поле, беличий - чередующимися белыми и черными языками, обращенными в разные стороны. Иногда вместо естественного изображения горностаевого меха давалось стилизованное.

Как правило, на металле рисовали финифтью. Не разрешалось накладывать металл на металл и финифть на финифть.

Щиты были однотонные или с несколькими цветами раскраски. Краски делили щит на части. Щит, разделенный по вертикали, считался рассеченным, по горизонтали - пересеченным. Если щит делился по диагонали из правого или левого угла, то это был скошенный справа или слева. На щите были фигуры: геральдические и негеральдические.

В некоторых гербах можно встретить фигуры, которые как бы поддерживают щит. Это щитодержатели. Они, однако, были вовсе не обязательными для каждого герба. Щит могли поддерживать также люди, животные, птицы, реально существующие или мифические.

На верху щита, вплотную к нему, помещался шлем - обычная рыцарская принадлежность. Причем шлемы отличались друг от друга. Королевский, например, изображался золоченым и открытым, дворянский - стальным и открытым. Женщины вовсе не употребляли в гербах шлемы.

С XV в. шлемы увенчиваются коронами, устанавливающими ранг своих титулованных владельцев. По достоинству короны подразделялись на императорские, королевские, княжеские, герцогские, обычные дворянские и т. д. В гербах графов и баронов короны помещаются не только на шлемах, но и на самих щитах - между щитом и шлемом. Если шлемов было несколько, то каждый из них венчался короной.

Кроме корон, в геральдике употреблялись каски, тюрбаны, береты, папские тиары, кардинальские и епископские шляпы и т. д.

На щите определенного цвета размещался какой-нибудь символ. Каждый владелец герба, кичась своим богатством, стремился нанести на щит как можно больше различных вещей. Возникла необходимость делить щит на несколько частей, каждая из которых имела свой цвет.

Общепринятыми были пять цветов: красный, голубой, зеленый, пурпурный (фиолетовый) и черный. На любой однотонной части щита размещались фигуры: оружие, звери и птицы, а также огонь, вода, солнце и т. д.

Из-под венчающей щит короны спускалось своеобразное украшение - намет. Он символически изображал плащ, который рыцари набрасывали поверх доспехов для предохранения их от перегрева под лучами жаркого солнца. В длительных крестовых походах, боях плащ неизбежно изнашивался, превращался в лохмотья, и вот именно эти живописные лохмотья получили отражение в гербе в качестве орнаментального рисунка. Для каждой страны и эпохи рисунок был иным. Этим часто пользуются геральдисты для определения времени и страны по гербам.

В память о каких-либо исторических событиях, семейных традициях или просто как лозунг внизу щита помещался девиз, не менявшийся на протяжении всего времени наследования. Позднее весь герб покрывали также мантией государственного цвета - у суверенов, а у князей - малинового бархата на горностаевом меху. Все эти особенности западноевропейских феодальных гербов были разработаны в стройную систему.
Фрагмент из книги: В. С. Драчук, "Рассказывает геральдика", М.,"Наука", 1977
Всадник
Рождение средневекового рыцаря. На позднелатинском языке термин miles (воин), кроме специфического обозначения профессии - «солдат», означает еще и подчиненное положение человека в обществе, находящегося на государственной службе. Более того, в поздней Империи в романо-варварских монархиях это второе значение одержало верх над первым, а выражение militare alicui все чаще означало «служить кому-либо».

После каролингских военных реформ этот термин относится уже не только ко всем, кто вообще носит оружие, но и используется применительно к двум основным категориям вооруженных людей. С одной стороны, это воины частных армий, члены комитата, а позднее, в феодальную эпоху, участники вооруженных групп и банд. С другой — лица, входящие в элиту, имеющие достаточно средств, чтобы приобрести дорогостоящую экипировку и вооружиться в соответствии с требованиями капитуляриев, причем было неважно, являются ли они свободными собственниками, вассалами или, как, например, на территории Восточной Франции, несвободными сервами, получившими средства, необходимые для приобретения тяжелого оружия и лошади. Тяжелое вооружение и лошадь с течением времени становятся все более необходимыми воину. В Южной Франции этих воинов называли caballarii (кабалларии) или cavallarii (от лат. caballum — конь). Это слово вошло в язык непосредственно из народной речи и, следовательно, более всякого соответствовало реальности. Таким образом, представление о miles (воине) по крайней мере с IX в. неразрывно связывается с тяжелым вооружением и прежде всего с верховой ездой. Тяжелое вооружение и боевой конь — необходимые атрибуты настоящего воина. Постепенно слово miles начинает вытеснять другие термины. Быть может, этому способствовала мода на классическую культуру, возникшая после «Каролингского возрождения». При этом словом miles стали обозначать не просто воина, но конного воина. Когда же начиная с XI в. стало необходимым перевести на французский язык слово miles, то народ не задумываясь прибег к слову наиболее ясному и реалистичному — chevalier (рыцарь).

Вряд ли, однако, возможна какая-либо однозначная трактовка истории европейского рыцарства как в том, что касается его происхождения, так и в том, что относится к его дальнейшему развитию. Вероятно, возможна только общая схема такой истории: сначала потребность в тяжелом и дорогостоящем вооружении привела к тому, что на всем Западе развились в VII—IX вв. и стабилизировались в Х в. культура и самосознание слоя профессионалов ратного дела, состоявшего, как правило, из свободных (правда, не повсеместно, если вспомнить, например, Фландрию, Лотарингию, Германию). Эти люди располагали материальными средствами, бенефициями или аллодами, которые позволяли им приобретать экипировку, или же входили в состав свиты какого-либо сеньора, который и снабжал их необходимым — оружием, лошадьми — и вознаграждал за службу.

Следует, однако, отказаться от чрезмерно жестких и носящих общий характер определении рыцаря. Уравнение miles равно nobilis, liber, vassus, где последние члены также равны между собой, не выдержало испытания практикой. Точно так же была отвергнута, правда затем снова оспорена, точка зрения, согласно которой феодальное дворянство было порождено рыцарством. Дело в том, что miles не был или мог не быть «дворянином», так как «благородство» определялось не только рождением, но и зависело от экономической мощи рода или сеньории с принадлежавшими им соответствующими правами. Рыцарство же при своем появлении было и в течение продолжительного времени оставалось делом сугубо личного выбора, связанного с военной службой и не зависевшего от иных привходящих обстоятельств. Следует отказаться также и от отождествления рыцарства с вассалитетом, хотя на практике, действительно, немало рыцарей были вассалами. Однако следует помнить и то, что были и рыцари из числа свободных аллодистов. Наконец, нельзя признать повсеместно существовавшей связь между рыцарством и свободным состоянием. Такая связь станет нормой во Франции лишь в конце XII в. и в XIII в., ибо были также и рыцари лично несвободные, то есть министериалы. Различным был их личный статус, социальный и экономический, общим же для всех рыцарей был, пожалуй, «образ жизни». Именно он отличал их от всех прочих, как свободных, так и несвободных, но безоружных граждан. Во время войны рыцари вставали под начало своего сеньора. Однако он не был для них dominus, то есть «господин и судья», как для rustici (сельских жителей); он был senior — «старший». В этом слове сочетались страх и солдатское доверие к своему командиру. Оно свидетельствовало о братских, товарищеских отношениях, ставших возможными благодаря той общности жизненного опыта, которая отводит в сторону и затушевывает все прочие различия.

В конце Х — первой половине XI в. практически во всей Франции утвердилось деление светских лиц на две крупные категории: milites, термин, ставший обычным даже применительно к представителям самых высших слоев феодального общества, и rustici. Высший статус milites определялся тремя параметрами: техническим (функциональное преимущество конного воина перед пешим во время боевых операций), социальным (взаимосвязь между наличием боевого коня и более высоким уровнем жизни) и юридическим (сужение круга лиц, допускавшихся к элитарной военной службе). Слово miles стало применяться в качестве личного титула, вытеснив другой термин — nobilis. Преимущество первого — в его большей ясности. Оно прилагалось к свободным людям высшего общественного класса, действовавшим не по принуждению, а во исполнение своих вассальных обязанностей.

Итак, слово miles указывает на подчиненное и служебное положение человека. И тем не менее еще долгое время (во Франции до XI в., в Лотарингии и Германии до XII и даже XIII в.) проводится различие между milites, с одной стороны, и крупными дворянами, именуемыми principes, magnates, proceres, optimates,— с другой. Это обстоятельство указывает на иерархическую приниженность наряду с подчиненным положением milites в отношении своих seniores. Практическая взаимозаменяемость терминов miles и vassus прочно вписала фигуру miles в систему субординации.

Употребление слова miles в смысле указания на отношения субординации сохранилось прежде всего в церковной литературе. Это и очевидно, если вспомнить, что социально-антропологическая медитация имела склонность фиксировать иерархию общественных ценностей и развивалась преимущественно в литературной среде. Например, подчас проводилось четкое различие между, с одной стороны, знатными людьми, а с другой — воинами. Когда желали подчеркнуть, что некто стоит гораздо ниже принцев, то писали, что имярек происходит из «сословия всадников» (ex equestri ordini) или из «военного сословия» (de militarl ordini), даже если речь шла о женщине! Тем самым он как бы показывал, что определенный обычай употребления слова miles указывает на принадлежность к определенной социальной группе, а не профессии. Первые церковные мыслители, посвятившие себя самому что ни на есть функциональному подходу к изучению общественных структур, также столкнулись с проблемой классификации milites.

Отцы церкви уже подумывали о разделении человечества на разряды (ordines). Под разрядами они понимали «группы людей, обладающие однородными политическими, социальными и профессиональными признаками, харизматической и корпоративной общностью».

В свое время подобный подход был назван «антропологическим спиритуализмом», согласно которому деление на разряды происходит сверху вниз в зависимости от полноты набора совершенств, предопределенных Августиновой экзегезой трех библейских персонажей — Моисея, Даниила и Иова, символизирующих три типа человеческого характера: созерцательный, религиозный и светский, заботящийся только о земном. Однако при таком подходе, пожалуй, не только воинам, но и сюзеренам вряд ли можно было рассчитывать на какое-нибудь заметное место в иерархии. Не случайно, конечно, что из трех библейских героев, согласно Августину, самым «политизированным» являлся Моисей, то есть созерцательный тип, наиболее чуждый светским земным увлечениям и, следовательно, единственный, кто считался способным управлять мирскими делами и не оказаться жертвой мирских соблазнов. Так что все рассуждения о месте milites в обществе с неизбежностью сводились к привычному противопоставлению «светской службы» «службе христовой», «служению Богу».

Между тем наряду с этим традиционным подходом уже с VIII в., а в Х в. все более решительным образом стала прокладывать себе дорогу «социологическая антропология», готовая предоставить большой простор светским и мирским делам. В этой связи заслуживает особого внимания трехчленное деление общества, согласно которому человечество после всемирного потопа разделилось на «свободных», потомков Сима, «воинов», потомков Яфета, и «рабов», потомков Хама. Четкое различие между «свободными» и «воинами» и размещение «воинской службы», так сказать, на промежуточной позиции где-то между свободой и рабством дают основание предположить, что данная система первоначально была создана на территории Империи, где воины из числа несвободных были довольно-таки распространенным явлением.

Эта «социологическая схема», однако, не пользовалась успехом. Дело в том, что в ней полностью игнорировалась специфика живой реальности — деятельность духовенства в обществе. Была и другая причина: схема соответствовала только одному особому состоянию общества, диалектическое соотношение между свободой и несвободой в котором было практически и непонятно и недоступно окружающему миру. Благодаря французским авторам постепенно прокладывало себе путь такое трехчленное деление общества, которому суждено было затем стать «классическим». Первая яркая попытка в этом направлении была предпринята в «Чудесах св. Бертина», где общество было разделено на «молящихся», «воинов» и «безоружный народ» в соответствии с классификацией, разработанной Адальбертом Лаонским, у которого трем разрядам «клирики», «воины» и «трудящиеся» соответствовали три основных рода человеческой деятельности: «молиться», «воевать» и «трудиться». Между тем, скорее всего, не случайно в наиболее ранних текстах заметна тенденция избегать термина «воин» (miles), заменяя его другими, которые имели не только более четко выраженное значение, но самое главное — не содержали указания на подчиненное положение субъекта.

Благодаря трехчленному делению в одном «разряде» очутились все светские носители политической власти, экономического и военного могущества, независимо от все еще сохранявшихся различий в их социальном статусе. В этом смысле развитие трехчленного деления общества на разряды по функциональному признаку уже само по себе является прекрасным доказательством постепенного социального и этического восхождения «воинов». Быть может, общее возвышение статуса «воина» произошло как раз в тот самый момент, когда этот термин стал часто переводиться на народный язык. Слово «рыцарь» (chevalier) в отличие от своего латинского эквивалента возникло как имеющее однозначно позитивное значение. «Господа», «сеньоры», которые никогда не согласились бы с тем, чтобы их называли miles, благосклонно приняли титул chevalier, в основу которого было положено идеологическое обоснование, выдвинутое церковью и прославленное в «песнях о деяниях». «Рыцарь» обычно переводилось на ученый язык как «воин». Поэтому им пришлось в конце концов согласиться и с этим термином.

В конце Х в. в Маконне графские кастеляны — правители укрепленных поселений — уже обладали правом в рамках вверенной им территории с административным и военным центром — замком созывать под знамена своих вассалов. Несмотря на то что все еще сохранялось юридически формальное деление населения на свободных и несвободных, на практике наиболее бедные из числа свободных, не будучи в состоянии приобрести полную экипировку, были вынуждены исполнять военные повинности гораздо менее почетные, чем служба конным воином, тогда как более зажиточные, владевшие земельной сеньорией или аллодом, то есть землей, свободной первоначально от каких-либо обязательств, были в состоянии позволить себе полную экипировку и исполнять все обязанности военной службы. При этом они передавали своим зависимым людям управление имуществом. В течение некоторого времени они могли свободно предаваться прелестям военного дела, не заботясь о своих полях и положении дел в хозяйстве. Их главной заботой было пребывание в армии и участие в судебных заседаниях.

«Воин», как правило, сам заботился о своих полях и жил собственным трудом. Однако в случае необходимости и он мог подыскать себе временную замену и целиком отдаться радостям ратного подвига. Сословие «воинов» не носило закрытого характера, так как пребывание в нем зависело в основном от наличия средств, иными словами, от размеров накопленного богатства. В это сословие могли войти разбогатевшие свободные. Те же, кто обеднел, были вынуждены его покидать.

К концу столетия власть в Маконне пришла в упадок. На территории графства начался продолжительный период существования независимых кастелянств, который закончился только в 1160 г. Кастеляны освободились от юридических пут власти графа и присвоили себе право созывать под свои знамена вассалов. Большинство «воинов» в этом графстве являлось аллодистами и находилось в вассальной зависимости от кастелянов. Этот факт изменил социальный облик края. Впрочем, сыграло здесь свою роль и наступление опасных времен, явившихся следствием упадка государственной власти. Немало конных воинов несли службу сеньору, находясь в его замке, где им предоставлялось жилье. Более того, так называемые «замковые воины» считали своей обязанностью нести службу, за что и получали бенефиции.

В других районах Франции социальная картина развития рыцарства во многом напоминает положение в Бургундии, хотя и с многочисленными вариациями. Воины все более выдвигались на первый план общественной жизни, все большее число молодых людей стремились занять положение в обществе, поступив на военную службу. Свидетельством тому является постановление от 971 г., изданное капитулом аббатства Болье близ Лиможа. В документе говорится о несвободных должностных лицах, возглавлявших отдельные отрасли администрации. Благодаря этому они получали право ношения оружия. Составители документа, кажется, предприняли все необходимые меры, чтобы эти несвободные даже внешне не напоминали настоящих «воинов»: «Постановляем, чтобы несвободные вели себя подобающим образом:

никто из несвободных и их наследников не может быть возведен в ранг воина; никто из них не имеет права носить щит, меч или другое оружие, разве что копье и одну шпору; не разрешено им носить и одежду с разрезами спереди и сзади, но только одежду без разрезов».

Итак, во Франции, как, впрочем, и в Германии, духовные и светские сеньоры довольно рано превратили в обычай использование несвободных для поручений по хозяйству, не исключая вопросов и военного характера. Тем самым они объективно способствовали повышению их социального статуса. Конечно, как видно на примере Болье, они пытались предотвратить ломку социальных перегородок, разделявших, по крайней мере внешне, «воинов» и вооруженных несвободных людей, запрещая последним пользоваться воинскими знаками отличия. Но кто скажет, действовали ли эти запреты на практике? Как бы там ни было, документ из Болье информирует нас о том, что в Лимузене между третьей и последней четвертями Х в. только milites имели право носить меч и щит, а также аксессуары, свидетельствующие об их принадлежности к сословию конных воинов,— шпоры и одежду с разрезными полами, позволявшими удобно садиться в седло.

Естественно, социальный статус «воинов» был разным в зависимости от района страны. Он возрастал пропорционально росту опасностей и беспорядков, угрожавших благополучию общества. Необходимость иметь крепкое войско становилась жизненно важной. В Нормандии, где не получила развития система кастелянств и где авторитет графа по-прежнему сохранял всю свою силу, «воины» в течение продолжительного времени стояли в стороне от общественной жизни. Судя по документам, социальная позиция «воина» не пользовалась особым престижем. Весьма трудно установить, кто входил в эту категорию, так как ниже разряда «лучших» социальное положение свободных не дифференцировалось. Лишь во второй четверти XI в. появилось войско, находившееся непосредственно под командованием самого графа.

Во Фландрии, напоминавшей в данном отношении Бургундию, где тоже были «замковые воины», обстановка сложилась иначе, впрочем так же, как и в Лотарингии. Более всего удивляет тот факт, что среди несших военную службу конных воинов было немало министериалов, то есть королевских должностных лиц, чей личный юридический статус чаще всего полусвободный или вовсе несвободный. В Лотарингии в период между Х—XI вв. это явление получило значительное развитие: министериалам стали доверять как хозяйственные, так и военные должности. Благодаря этому общественный престиж данной группы возрос, улучшилось и ее экономическое положение, одним словом, «уровень жизни» намного превзошел «уровень жизни» свободных лиц, тогда как юридический статус этой зажиточной группы по-прежнему оставался таким же низким. Что касается использования министериалов на военной службе, то, судя по всему, первыми тут были церковники, которые раньше светских сеньоров стали обзаводиться эскортом телохранителей, состоявшим из конных воинов-несвободных. Дело в том, что такие конные воины стоили дешевле, чем воины-свободные, им не нужно было делать дорогих подарков, учитывая их юридически зависимое положение, этим воинам можно было доверять гораздо больше, чем свободным вассалам. Несомненно, несвободными были некоторые из тех, кому епископ Льежа роздал в конце Х в. треть своих владений. Сама терминология указывает на то, что несвободными были многие воины, которые в 1047 г. составили армию епископа Вазона Льежского. Нередко в документах, относящихся к истории Лотарингии, описываются случаи, когда какой-нибудь несвободный получает землю при условии, что он будет нести воинскую службу. Жизнь «по образу воина» в конечном итоге приводила к социальному продвижению. Впрочем, как свидетельствует документ из Болье, было бы весьма затруднительно провести различие между «воином» и теми, кто, выполняя аналогичные функции, не являлся настоящим воином, особенно если бы нашелся такой несвободный, который пожелал бы выдать себя за воина. Таким образом, воинское сословие было и оставалось по крайней мере до середины XII в. «открытым» сословием, весьма расплывчатым и подвижным образованием, если взглянуть на него с юридической точки зрения. Между тем в социальном, моральном и поведенческом отношении уже предпринимались попытки его типизировать.

В некоторых районах, из которых в дальнейшем сложилась нынешняя Бельгия, появились своеобразные «держатели»; их принято было называть «конные воины» (cavallarii). Они отличались от просто воинов (milites). Речь шла о подчиненных, использовавшихся в качестве курьеров и членов эскорта. В виде бенефиция они получали «держания». В «Деяниях аббатов св. Бертина» о «воинах» и «конных воинах» говорится таким образом, что можно предположить наличие сходства между этими категориями. Отдельные историки полагают, что из числа этих «конных воинов» позднее могли рекрутироваться министериалы, так как здесь главную роль играло их умение обращаться с лошадьми и оружием. Они могли со временем составить гвардию конных воинов сеньора. В описании владений Прюмского аббатства за 893 г. встречается упоминание о так называемых «скарариях», которые, судя по всему, являются преемниками каролингских «конных воинов». До XII—XIII вв. они оставались известными под именем «скарарии, скараманни, министериалы».

В Германии, особенно в некоторых ее районах, общественные структуры сохраняли верность германским традициям. Раскол свободных на «воинов» и «селян» здесь не произошел. Точно так же не наблюдалось здесь (в отличие от Франции) и стремления к развитию вассалитета. Аллод не получил здесь широкого распространения. Разумеется, и здесь были «вассалы», коль скоро проживали они на вверенных им «держаниях». Баккалуми, или гаустальды, проживали в доме сеньора в качестве его свиты. Таким образом, свободные жили той же жизнью, что и несвободные — вооруженные телохранители сеньора. В этой среде и создавался новый тин человека, преодолевавшего древние политические и юридические перегородки. Высказывалось предположение, что между немецкими министериалами каролингской и феодальной эпох существует связующее звено — «конные воины», некая группа министериалов, служившая в качестве конных вестовых. Однако, как выяснилось, это была весьма немногочисленная группа. Правда, этимология слова «рыцарь» (Ritter), в дальнейшем использовавшегося в немецком языке для обозначения собственно рыцаря, содержит в себе образ «путешественника», «скачки верхом на коне» и, казалось бы, только подтверждает подобную гипотезу. Впрочем, термин Ritter, которому предшествует южнонемецкий Riddere, является поздней калькой с французского chevalier, связанного с глаголом reiten — «ехать верхом».

Как бы там ни было, но только в эпоху германского короля Генриха Птицелова (919—936) воин несвободного происхождения выходит на авансцену немецкой военной истории. Под воздействием угрозы со стороны венгров Генрих обратил внимание на так называемых «сельских рыцарей», имевших в своем распоряжении тяжелое вооружение и несших охрану основанных королем укрепленных замков. Здесь обосновывались также и прочие воины самого различного происхождения. Тяжелая кавалерия сыграла немаловажную роль в кампаниях против венгров и славян. Они обеспечили покорение чешских земель. Однако наиболее интересный документ всей немецкой военной истории Х в., несомненно, список самых крупных вассалов Оттона II, которые должны были предоставлять ему конных воинов в полной экипировке, с тяжелым вооружением. Мы уже видели, что в эпоху Карла Лысого тяжелое вооружение требовалось от тех конных воинов, которые владели 12 мансами, то есть 120—160 га земли, если верить современным подсчетам. Естественно, не так-то легко перевести подобные данные в точные цифры. Во всяком случае, из документа следует, что, вероятно, среди этих вассалов было немало министериалов. Так, в Германии времен Оттона складывалась ситуация, которая на протяжении всего средневековья останется типичной для этой страны. С одной стороны, обращает на себя внимание сохранение пехоты, состоящей из свободных аллодистов, которые, как, например, в Саксонии, просуществовали очень долгое время. С другой — рост кавалерии за счет притока в нее воинов несвободного происхождения — министериалов, которым было суждено создать в XII в. немецкую придворную рыцарскую культуру.

Между тем процесс дифференциации, в ходе которого выделялись свободные, обладавшие правом ношения оружия, и те, кто в силу экономических причин не был в состоянии себе этого позволить, затронул также и Итальянское королевство. С особенной наглядностью он проявился в конце IX в., когда стали проводить различие между ариманнами и «несвободными людьми». В двух королевских указах 825 г. Лотарь делит свободных на разряды в зависимости от их способности вооружаться на собственный счет или же прибегать к помощи субсидий, то есть получать «вспомоществование на приобретение экипировки для себя или для кого-либо другого, находящегося в подобных материальных обстоятельствах». Таким образом, происходит углубление разрыва между вооруженными и безоружными. Позднее «вспомоществование» приобретет характер своеобразной контрибуции, систематически налагаемой на каждую ариманнскую семью. В результате графы, от которых в известной мере зависел прием на службу новых воинов, вместо ариманнов стали набирать верных себе людей, которых они считали более полезными для армии. Нельзя сказать, чтобы такой оборот дела огорчил ариманнов, избавившихся наконец от тяжкого военного бремени. И в данном случае мы имеем дело с характерной дихотомией, благодаря которой воин IX—Х вв. мог быть либо свободным держателем, либо вассалом. По этой же причине свободные держатели и вассалы оказывались, отбывая воинскую повинность, плечом к плечу друг с другом, что способствовало их сближению и преодолению общественных и юридических перегородок, а также их совместному выделению в некую общую группу из массы безоружного населения. Причем было неважно, в силу каких причин они были безоружными. Тем не менее следует отметить, что всеобщая воинская повинность, по крайней мере в том, что касалось обороны территории, распространявшаяся на все свободное население, судя по всему, не выходила из обихода в течение Х в. Между тем постоянно вооруженный воин все более становился главным действующим лицом в новой ситуации. Он не только выделялся из общей массы свободных, но и постепенно повышался его престиж в отношении лиц, вышестоящих на социальной лестнице.

Иберо-христианское общество Х в. в канун Реконкисты являет нам пример общества, созданного во имя войны и живущего военными страстями.

Значение кавалерии и конных лучников как военной силы было весьма велико еще в вестготской Испании. Нововведения, осуществленные в этой области мусульманскими захватчиками, были, в сущности, незначительны. Скорее всего, главная роль здесь принадлежала готам, спасавшимся от преследователей на гористом севере Иберийского полуострова. Готы сумели сохранить свои собственные традиции верховой езды вопреки тому, что окружавшая их природа совсем не способствовала ее дальнейшему культивированию. В Астурийско-Леонском королевстве Х в. с большим вниманием относились к тем различиям, которые характерны для кавалерии и пехоты, что указывает одновременно как на сосуществование этих родов войск, так и на функциональную дифференциацию двух способов вооружаться и вести бой. И все это, заметьте, в то время, когда обычай всеобщей воинской повинности был еще в полной силе.

Однако пробил час, как, например, это случилось в Галлии во второй половине VIII в., когда необходимость пополнить ряды армии кавалерией стала жизненно важной. Между тем роль пехоты с этого времени все более отступает на второй план. Когда астурийцы перешли в контрнаступление на мусульман, война вышла за пределы горных ущелий и крепостей, являвшихся театром военных действий на севере. Здесь пехота проявила себя с большой эффективностью. Другое дело — бои в Месете, на ровном, как стол, выжженном солнцем плоскогорье. Только тогда христиане наконец осознали, что военные операции в столь отдаленных и непохожих на горные районы краях должны носить молниеносный и мобильный характер. Для этого нужны были конные воины, тем более что с середины VIII в. испанские мусульмане также начали все более быстрыми темпами обзаводиться кавалерией. В начале XI в. в христианской Испании, подобно тому как это было в какой-то мере на всем континентальном Западе, термин «воин» утратил свое первоначальное уничижительное значение и стал употребляться в смысле «конный воин», «кавалерист», «рыцарь». В Испании, так же как и в других западных странах, пехота по-прежнему сохраняла свое значение. Однако подлинным воином теперь считался только воин, сидящий верхом на коне.
Всадник
Общественное положение этих конных воинов было неодинаковым. Так, например, имелась кавалерия в частных отрядах, были конные воины и среди телохранителей, все это результат развития готского комитата. С уверенностью можно утверждать, что начиная с XI в., а скорее всего и того раньше, «дворцовая гвардия» астурийско-леонских королей имела в своем составе кавалерию. Наряду с этими воинами-профессионалами, приобретавшими на частной службе и достоинство и материальный достаток, следует упомянуть «инфансонов», то есть, судя по всему, преемников готской знати, которые еще до исламского нашествия обладали особыми привилегиями и юридическим статусом, выделявшим их из основной массы населения. Инфансоны получали бенефиции от королей Леона и графов Кастилии, или же становились их вассалами. Они неизменно сохраняли свои военные функции (по этой причине, впрочем, уже во времена готской монархии знатные готы освобождались от телесных наказаний и от обращения в рабство). В конце Х в. тот же термин «воин» использовался для обозначения инфансонов.

Было естественно, что в обществе, столь хорошо приспособленном для выполнения военных задач, профессия воина в конечном итоге стала цениться выше всех прочих занятий, перекрыв и уравняв многочисленные социальные различия. Однако внутри самого общества противоречия сохранялись. Вот почему недифференцированное употребление слова «воин» неизбежно вызывало неразбериху и путаницу. Постоянно требовались уточняющие пояснения. Это сознавал, например, и нотариус, живший в конце XI в., который, говоря об инфансонах, отмечал, что они ведут свое происхождение не от низших социальных группировок, а от знати, но это были и времена, когда воинами становились незнатные люди. Иначе говоря, воин мог быть выходцем из самых различных общественных слоев. Но главное — он был «воин». В эпоху непрерывных войн, что могло быть важнее?

Различие или одно из различий между отдельными общественными группами могло состоять (за исключением юридического статуса) в том простом факте, что инфансоны владели оружием и лошадьми, тогда как «воины», находившиеся на службе в частном отряде, экипировались своим сеньором. Трудно себе представить что-либо более далекое от инфансонов в социальном и юридическом смысле, чем все те, кого источники называют «клиентами», «людишками», «наемниками», «вассалами», «попутчиками». И все же война и военный образ жизни сближали их друг с другом, заставляли жить плечом к плечу, создавали и укрепляли в них дух принадлежности к одному коллективу, подготавливали тем самым почву для этики, которая вскоре не замедлила появиться. И все они были воины.

Однако задачи все более жестокой и мобильной войны вызывали необходимость в пополнении кавалерии все новыми и новыми конными воинами. Так появился самый оригинальный военный институт астурийско-леонской Испании — так называемая «сельская кавалерия», состоявшая из мелких земельных собственников и свободных эмфитевтов долины реки Дуэро, которая к концу вестготской эпохи совсем обезлюдела и снова наполнилась народом благодаря начавшейся Реконкисте. Эта кавалерия призвана была сыграть интегрирующую роль в отношении прочих видов войска.

Интеграционный процесс был не только оригинальным, но и жизненно важным явлением. Достаточно вспомнить о масштабах той борьбы, которую вела христианская Испания в Х в., представить себе крошечные королевства, гнездившиеся в расселинах северных гор, откуда открывался вид на бескрайние просторы Месеты. Взору этого народа, народа крестьян и пастухов, вынужденных жить с оружием в руках, представал чудовищный мусульманский колосс. Это сегодня, находясь в безопасности за бруствером, построенным из нагромождения столетий и книг, легко утверждать, что у колосса были на самом деле глиняные ноги. В действительности же завоевать продуваемое всеми ветрами и контролируемое мавританской кавалерией плоскогорье было трудной задачей, еще более сложно было удержать отвоеванное.

С самого начала Реконкиста опиралась на создание укрепленных пунктов — замков, обозначавших рубежи наступления христиан. «Кастелло» — замок: вся эта область Испании станет вскоре называться Кастилией. Характерные силуэты замков войдут в геральдику здешнего дворянства — кастильцев. Главная действующая сила Реконкисты — кавалерия, причем более мобильная и легче вооруженная, чем современная ей кавалерия франков. Кастильские конники действовали «по-мавритански», совершая молниеносные броски и маневрируя на огромном безжизненном и безлюдном театре военных действий. Возникла нужда в таких конных воинах, которые были бы как-то связаны со вновь обретенной землей, вверенной их защите. Между тем испытанное средство — бенефиции — не годилось, чтобы обеспечить финансирование новой кавалерии: крайне низкой была плодородность Месеты, слишком подвижным был фронт Реконкисты, беспрестанно менявшей свои очертания.

Кастильские графы, вынужденные вести борьбу на три фронта — не только против мусульман, но и христианских королей Леона и Наварры,— окончательно оформили во второй половине Х в. облик этой новой кавалерии, основанной на системе освобождения от налогов тех крестьян, которые брали на себя обязательство приобретать и содержать на свой собственный счет вооружение и лошадей, а также служить во время войны в качестве конных воинов. Лошадь была довольно дорогим приобретением, но все-таки не таким уж редким животным в Испании того времени. Оружие тоже стоило немало, но в Испании вооружались легче, чем, скажем, по другую сторону Пиренеев. «Сельский рыцарь», таким образом, для того, чтобы вооружиться и приобрести боевого коня, не должен был затрачивать головокружительных сумм. Зато чувство собственного достоинства, безопасности и общественный престиж были настолько велики, что, право дело, игра стоила свеч. Статус, которым сюзерены Кастилии наделяли свою «сельскую кавалерию», объективно способствовал ее сближению с сословием инфансонов. Так появилось новое сословие, из которого со временем вышли знаменитые идальго.

Рост значения кавалерийской атаки и одновременно падение роли пехоты привели к возникновению неизвестной ранее ситуации: конным воинам стали выплачивать дополнительную компенсацию и отчасти освобождать от военной службы тех, кто мог позволить себе только снаряжение пехотинца. Любопытно, что подобную меру подсказывали значительные потери в живой силе и лошадях, которые несли испанские христиане в ходе многочисленных кампаний. Стоимость лошади была высока, да и содержание ее тоже обходилось в изрядную сумму. Кроме того, перед глазами испанцев был пример мусульман, которые платили своим конным воинам жалованье. Христиане не замедлили последовать их примеру. Класс свободных раскалывался и в Испании: с одной стороны оказывалась группа воинов, с другой — масса населения, не принимавшая участия в военных действиях, но зато трудившаяся в поте лица своего и оплачивавшая войны.

Более медленно развивался процесс расслоения на Британских островах, среди населявших этот край англов, саксов, фризов и ютов. Здесь во многом сохранялись еще пережитки германской старины. Они давали о себе знать как в социальном, так и в техническом аспектах.

Что касается социальной сферы, то следует обратить внимание на сохранение древних военных повинностей, распространявшихся на всех свободных граждан. С технической же точки зрения бросается в глаза незначительное применение в ходе боевых действий кавалерии, что вполне соответствовало традициям западных германцев. Здесь по-прежнему предпочитали использовать лошадь как транспортное средство. Пехота англосаксов передвигалась верхом, но, достигнув поля боя, воины спешивались и сражались, прикрываясь тяжелым деревянным щитом и нанося удары длинным мечом или тяжелым боевым топором.

Но и у англосаксов в конце IX в. военная служба начинает подвергаться дифференциации. Военнообязанные — это те, кто владеет землей. Принято считать, что для поступления на военную службу необходимо было владеть по меньшей мере пятью гайдами земли. Таким образом, минимальный имущественный ценз немногим отличался от принятого на континенте в каролингскую эпоху. Делать какие-либо другие глубокомысленные выводы из этого сравнения было бы некорректно хотя бы потому, что требования, предъявлявшиеся к англосаксонскому воину, были несколько скромнее, чем те, которые должны были выполняться воином-франком. Англосакс довольствовался конем, шлемом, кольчугой и мечом.

Краеугольный камень англосаксонской военной системы—это тэн (thegn). Этим словом Альфред Великий перевел латинское «воин», бывшее в ходу у Беды Достопочтенного.

Термин «тэн» (thegn) связан с древним верхненемецким degan и означает «холоп»,«парень» (ср.с гр. teknon). Таким образом, мы снова имеем дело с той же системой ценностей, которая заложена в латинском рuеr, понимаемом как «молодец», «телохранитель». Тэн — член англосаксонской общины. В известный момент его «сажали на землю», и он становился солдатом-крестьянином, получавшим благодаря владению земельным участком все необходимые для экипировки средства.

Известны тэны короля, высших королевских сановников, церкви. Стать тэном можно было, владея необходимым имуществом, то есть пятью гайдами земли и оружием, или же принадлежа к особой группе, каждый член которой считался тэном, хотя все вместе они и владели имуществом, достаточным только для того, чтобы обеспечить прохождение военной службы одним тэном. Иными словами, все участники группы служили как бы по очереди. В группе был староста, и он один был ответственным перед короной за положение дел в этом военном сообществе.

В конце IX — начале XI в. в англосаксонском обществе происходит расслоение не менее глубокое, чем то, которое имело место на континенте. В сословии свободных появляются две группы: с одной стороны, имущие, располагавшие достаточными средствами, чтобы приобретать оружие, и с другой — обойденные судьбой или сильными мира сего, оказавшиеся на положении безоружных. Разумеется, экономическая природа подобной дихотомии не исключала социальную мобильность. Эти группы не носили закрытого характера. Однако и здесь действовали те же три дополнительных фактора, что и на континенте. Они явились своего рода предпосылкой возникновения рыцарской цивилизации в последующие столетия. Речь идет, во-первых, о том, что для приобретения оружия были необходимы свободные средства; во-вторых, эти средства могли быть изысканы из собственного имущества или получены от сеньора в обмен на обязательство нести военную службу в его графстве; и, в-третьих, статус тэна постепенно превращался в наследственный титул, несмотря на то что к его наследованию и не было каких-либо юридических оснований. В самом деле, вывести воина из строя можно было за один миг метким ударом. Для того чтобы вырастить и подготовить профессионального воина, необходимы были годы и годы упорного труда с самого раннего детства — практически целая жизнь. Следовательно, в действительности отношения между теми, кто принадлежал к той или иной общественной группе, являлся ли он тэном или нет, несводимы только к экономической подоплеке. Несомненно, было немало обедневших тэнов, например, из числа тех, кто мог позволить себе нести военную службу только в очередь с другими, такими же неимущими, как и он сам, тэнами. Немало было и таких, кто, располагая значительными материальными средствами, не был тэном. Однако у тэнов было оружие, и они умели владеть им. Те же, кто не был тэном, этим умением не обладали. По сравнению с другими у тэнов было преимущество — физическая сила, профессионализм и крепкое здоровье. Именно здесь и пролегает настоящая великая линия разлома, характерная для средневекового общества IX—XIII вв. В эту эпоху бедняк не просто неимущий, а слабый, безоружный, нуждающийся в поддержке и защите человек. Чувство долга — оказывать покровительство и защиту — и является тем самым стержнем, вокруг которого начинает формироваться самосознание рыцарства.

Нами проделан долгий путь из азиатских степей до дремучих лесов Европы. На этом пути — шаманские культы и христианнейшее благословение оружия и воинов, «воинство христово» вполне в духе учения апостола Павла и «новое воинство», торжественно провозглашенное романо-германской литургией. Путь этот не всегда ясно очерченный, не всегда прямой и ровный. Мы сознаем это. Но нас беспокоит главное: удалось ли воссоздать достоверную картину «предыстории» средневекового рыцарства? Было ли методологически корректным и исторически оправданным предпринимать описание этой предыстории? Так ли уж необходим весь этот огромный объем работы, чтобы лишь приблизиться к изучению рыцарства как явления, чей расцвет приходится на XI—XV вв., и лишь приступить к действительно критическому анализу многочисленных авантюр, связанных с попытками возродить рыцарский дух в последующие эпохи?

Само собой разумеется, что мы утвердительно ответим на эти вопросы. Хотя правомерность данного исследования вовсе не означает, будто нами уже дан исчерпывающий и удовлетворительный ответ на все поставленные в нем проблемы. Вполне может статься, что как раз наоборот — ответ так и не был найден. Однако проблема все равно остается, а вместе с ней и необходимость проследить весь тот долгий путь, который ведет к истокам средневекового рыцарства. Путь, следуя которым мы постарались обнаружить хотя бы признаки того, что еще только должно было произрасти. Известно, сколь рискованно это занятие. Но зато сколько радости оно сулит путешественнику!

В конце Х — начале XI в. рыцарский «класс» наконец сформировался. Облик его до крайности разнообразен и переменчив.

Разумеется, речь не идет о действительно общественном классе. Были богатые и бедные рыцари. Одни, хотя и находились в подчинении системы вассалитета, жили все-таки собственным домом, их образ жизни мало чем отличался от образа жизни зажиточного землевладельца, разве что приходилось браться за оружие всякий раз, как того требовали обстоятельства, вассальные обязательства или сам сеньор. Другие входили в частные отряды сеньора, являвшиеся преемниками германского комитата со всеми его ритуалами и присущим ему духом военного братства. Были среди рыцарей и свободные аллодисты.

Нет, речь здесь не идет о какой-то юридической категории, чересчур разнообразны ситуации и условия, создающие те или иные обстоятельства, в силу которых употребление слова «рыцарь» можно считать оправданным.

Были рыцари «благородного» происхождения, имевшие особый социальный статус, как, например, испанские инфансоны. Были и обязанные служить на государственной военной службе, подчиняясь приказам начальства из числа феодалов и кастелянов. Существовали и просто несвободные, бывшие как бы исключением из древнего германского обычая, по которому только свободный человек имеет право носить оружие. Одни были «воинами королевства», другие — товарищами по оружию какого-либо магната. Быть может, наиболее четкая грань проходит именно здесь: с одной стороны, воины, служащие государству, с другой — телохранители частного лица.

Правда, происхождение их и правила набора по-прежнему для нас неясны. За какой гранью воин-рыцарь превращался в наемного разбойника, вооруженного крестьянина, просто слугу? Если верно, что все воины вооружены, то еще более верно и то, что не все вооруженные имеют право носить титул «рыцарь». Верно также и то, что титул этот был настолько желанным, что многие из тех, кто не имел на него, в общем-то, никаких прав, присваивали его себе незаконно. Особый ритуал посвящения, особый покрой одежды и прочее, торжественный обычай вручать оружие, в основу которого, быть может, положены инициационные ритуалы военных мужских союзов,— все это в комплексе вместе с соответствующими заклинаниями и жестами, составившими позднее рыцарский декор, христианизированный церковью, способствовало тому, что фигура рыцаря стала пользоваться особым престижем, выделявшим его среди прочих вооруженных людей. Однако в годы, являющиеся предметом нашего исследования, подобная рыцарская символика едва только зарождалась и не может быть документирована. Что же касается воинской инициации, обычая, вне всякого сомнения находившегося во власти языческих пережитков и передававшегося из поколения в поколение, то до нас дошли только мимолетные намеки, относящиеся к эпосу и иконографии XI в.

Составители литургий, да и не только они, но также и летописцы, вообще представители клира, стремились свести все инициационные формы к одному обряду благословения оружия, нейтрализуя их как бы «безвредным» литургическим действом. Только в конце XII в. становится широко распространенным ритуалом посвящение в рыцари. Правда, к этому времени христианская литургия уже успела превратить его в нечто совершенно непохожее на первоначальный обряд. Показательно, что литургическая систематизация этого ритуала совпала по времени с разработкой первых юридических норм, направленных на превращение рыцарства в некий «закрытый» класс. Нормы определяли, кто имел, а кто и не имел. права принадлежать к этому классу.

Повторим, речь идет вовсе не о каком-то социальном классе, не о юридической категории. Рыцарство в конце Х — начале XI в.— это своего рода некая общность образа жизни. И этот его образ жизни характеризовался прежде всего правилами поведения в группе вооруженных мужчин, применения оружия и, главное, наличием у коллектива как правовых, так и фактических привилегий, наконец, особым менталитетом. Опасности, навстречу которым шли все вместе, невзгоды службы у одного и того же светского или духовного сеньора и пусть редкие, но общие с ним застолья, один и тот же ратный труд, одни и те же жесты, одинаковый для всех уровень знаний, обусловленный общей военной профессией, сознание принадлежности к элите, не имеющей ничего общего с «деревенщиной» и ее унизительным трудом,— все это формировало особый групповой дух, который, вне всякого сомнения, был гораздо сильнее социальных и юридических различий. Система, основанная на «культуре дарения», столь характерная для германского комитата, а позднее для куртуазной культуры, затушевывала социально-экономическое неравенство. Тот, у кого было богатств в избытке, считал для себя естественным и справедливым делиться им со своими друзьями. Неимущий же почитал за великую честь принять этот дар. Да и различия между вассалами, свободными аллодистами, воинами, задействованными в частных отрядах какого-нибудь сеньора, может быть даже несвободными, тоже не имели особого значения. Главное, с чем считались,— человек вооружен или нет. Подлинное различие существовало между вооруженными и безоружными, между «воинами» и «трудящимися».

В эпоху отсутствия или недостаточной государственной власти подобный менталитет и нахождение в обществе вооруженной группы людей не могли не привести к тому, что сильные неизменно притесняли слабых и безоружных, имущие и их приспешники — неимущих и обездоленных. Таким образом, сословие рыцарей уже в самый момент своего зарождения подчас представало как корпорация насильников, притеснителей, вероломцев, кровожадных хищных животных. Наряду с атавистическим страхом, возникавшим при их приближении (только представьте себе на мгновение огромную массу металла, скачущую верхом на разгоряченном коне, само воплощение древнего сакрального ужаса и нового апокалиптического кошмара), существовал также и обыденный страх, порождаемый опытом повседневной жизни, рыцарской привычкой прибегать к насилию. Известное дело, у вооруженного вырабатывается, как правило, устойчивая привычка действовать методами насилия, тогда как у безоружных — привычка это насилие терпеть.

На страницах этой книги мы попытались дать свой ответ на вопрос, поставленный однажды неким пытливым ученым: почему средневековый рыцарь представляется нам сегодня существом более прекрасным, нежели служащий банка? Попытались мы ответить и на другой вопрос, который задали сами себе: почему средневековый рыцарь в нашем понимании страшнее современного танкиста или летчика-истребителя? Оценка «прекрасного» и «ужасного» имела свои особые причины, коренящиеся в учении об архетипах. Мы рассмотрели это на примере древних богов-всадников и шаманских ритуалов, в центре которых находился культ коня. Насилие же, чинимое воинами в X—XI вв., приобретало в глазах «деревенщины» очертания, свойственные как раз архетипу — верховной, божественной, неумолимой и неостановимой силе, то есть, по сути дела, силе, призванной сотворить на земле Страшный суд. Это, быть может, самый трагический пример во всей истории отношений между волком и ягненком. Мало того. В Х в. появились и стали жить припеваючи такие воины, чьи заслуги в борьбе с язычниками обеспечили им сакрализацию всего того, что бы они ни делали в дальнейшем. Но миновала языческая опасность. Необходимо было положить конец и бесчинствам рыцарей. Они защитили Запад, но кто теперь защитит его от этих защитников? Кто, если не кто-нибудь из той же рыцарской среды? Так и случилось благодаря рождению рыцарской этики, в основу которой было положено стремление достичь на земле «мира божия». Этому способствовала и Клюнийская реформа церкви XI в.

Воины, последовавшие своему новому предначертанию, совершили «обращение» — начали с самих себя. Одержав победу над собой, а затем и над своими товарищами, которые отнюдь не были расположены подчиняться новой этике и предпочитали оставаться в роли угнетателей бедняков.

Отказавшись следовать новому курсу, воины из рыцарей превращались в «антирыцарей». Теперь для того, чтобы прослыть рыцарем, уже было мало иметь оружие, боевого коня, физическую силу, профессиональное мастерство, личную храбрость. Необходима была воля и дисциплина в следовании нравственной норме, принятие которой обозначалось соответствующим инициационным обрядом — ритуалом посвящения в рыцари.

Соединение особого образа жизни и профессионализма с этической миссией и социальной программой и превращало воина в средневекового рыцаря. Союз отваги и мудрости, физической силы и культа справедливости.

Разумеется, в действительной жизни все обстояло не так гладко, как на бумаге. В истории рыцарства немало позорных страниц. Тем не менее самосознание рыцаря оказалось прочным, способным преодолеть рубеж средневековья и, следуя неведомыми для нас путями подсознания и извилистыми тропами семантики, войти составной частью в систему ценностей, которой мы стараемся придерживаться и по сей день. Быть может, именно в этом и состоит та коренная причина, в силу которой средневековый рыцарь и для нас, сегодняшних людей, граждан мира, лишенного покровов сакральности, прекраснее какого-нибудь банковского служащего.
Всадник
Оммаж [франц. hommage, от homme (лат. homo) - человек, в значении вассал], в средневековой Западной Европе одна из церемоний (имевшая символический характер), оформлявшая заключение вассального договора. Оммаж состоял в том, что будущий вассал, коленопреклонённый, безоружный, с непокрытой головой, вкладывал соединённые ладони в руки сеньора с просьбой принять его в вассалы. Сеньор поднимал его, и они обменивались поцелуями. С 8 в. оммаж сочетался с клятвой верности (фуа). До 11 в. связь, устанавливавшаяся между сеньором и вассалом в результате оммажа и фуа, носила преимущественно личный характер. После 11 в. оммаж и фуа, как правило, сопровождались инвеститурой - передачей сеньором вассалу земельного феода (лена).

БСЭ
“Не бывает оммажа без сложенных рук, вложенных в руки сеньора; инвеституры без передачи символического предмета; заключения контракта без жеста, подтверждающего договор”, — утверждает автор новейшего исследования о ритуальном и символическом оформлении вассально-сеньориальных связей.

В данной цитате привлекает внимание представление специалиста по средневековой жестикуляции о невозможности оммажа без сложенных рук. Между тем, несомненно, как формы так и значение приносимого оммажа могли быть гораздо более разнообразны. В самом деле, наиболее хрестоматийная форма принесения оммажа включала в себя заключение сложенных рук вассала в руки сеньора. Подтверждением тому служат как многочисленные упоминания “сложенных рук” в текстах документов, так и богатый иконографический материал. На многих дошедших и хорошо известных изображениях средневекового оммажа вассал (часто коленопреклоненный) протягивает сложенные руки сеньору, который должен сомкнуть на них свои ладони. Таким образом объявляется добровольность поступления вассала на службу (выраженная жестом протянутых рук), взаимность обязательств отражается в объединенном жесте сеньора и вассала, а обещание опеки и покровительства со стороны сеньора передается символическим принятием им рук вассала. Неравное положение сеньора и вассала, а также зависимость последнего от первого часто подчеркивается коленопреклоненной позой поступающего на службу, а сеньор нередко изображается сидящим на возвышении. Тем самым ритуальное оформление оммажа максимально полно отражает черты, характерные для самого заключаемого договора — установление вассально-сеньориальных отношений зависимости, выражающихся в несении вассалом службы сеньору и связанных с взаимными обязательствами.

Такова суть устанавливаемых оммажем отношений, однако, как формы заключения договора, так и сами его функции, могли быть предельно разнообразными. В первую очередь, надо сказать о необыкновенно широком социальном пространстве, в котором практиковались отношения, устанавливаемые оммажем. Оказывается, служба “человека” его сеньору могла выражаться не только в воинских повинностях и обязательствах в среде рыцарства, но и использовалась как форма установления отношений с крестьянином (так называемый hommage servile), могла применяться и для оформления связи зависимости и подчинения в клерикальных сферах.

Многообразию функций оммажа отвечало многообразие его форм. Изображение оммажа совсем не всегда совпадает с вышеописанным “типичным” случаем. Наряду с коленопреклоненным вассалом и сидящим на троне сеньором, мы нередко встречает изображение обоих, стоящих рядом, где лишь жест рук говорит об оммаже. Еще менее унизительным и, очевидно, выражающим стремление смягчить утверждение неравенства был оммаж, выраженный одним лишь поцелуем в губы, при этом сеньор часто заключает вассала в объятия. Эта форма оммажа известна нам и по описаниям, и по изображениям. Вероятно, так часто оформлялся оммаж между людьми, занимающими высокое социальное положение. Да и самый жест рук (в тех случаях, когда он имел место), по-видимому, мог выглядеть по-разному. На эту мысль наводят многие указания в текстах документов на руки без упоминания “сложенных рук”. Подтверждением такого предположения служит и известное нам изображение — барон, стоя на коленях, протягивает одну руку своему сеньору Карлу Великому. Несомненно, такой материал не позволяет говорить о “невозможности оммажа без сложенных рук”.

Изучение специфической жестикуляции, использовавшейся при принесении оммажа, позволяет судить о многозначности устанавливаемых таким путем отношений. По-видимому, невозможно выделить какой-либо универсальный жест, единственно характерный для той или иной формы оммажа. Однако за каждым из известных нам символических жестов, использовавшихся для принесения оммажа, можно увидеть определенный способ подчеркнуть особый смысл устанавливаемых отношений. Мы не можем утверждать, что именно таким, а не другим образом приносился оммаж, например, в рыцарской среде, но можно с достаточной мерой вероятности говорить о жесте, которым выражалось установление отношений между сеньором и его вассалом-воином, то есть, приносилось обещание именно воинской службы. Так же и другие жесты могли применяться в самом широком социальном спектре, не утрачивая своего основного значения — добровольного поступления на службу и установления отношений взаимных обязательств, но при этом подчеркивая конкретный смысл этих обязательств для данного случая. В дальнейшем мы рассмотрим способы жестикуляции, которыми выделялись при принесении оммажа те или иные аспекты устанавливаемой связи, и то, каким образом в этом проявлялась единая сущность отношений, устанавливаемых оммажем.

Итак, под оммажем следует понимать вертикальную вассально-сеньориальную связь, основанную на принципе службы вассала сеньору и взаимности их обязательств. Отношения, устанавливаемые оммажем, были, безусловно, отношениями зависимости. Добровольное поступление на службу являлось одновременно добровольным признанием своей зависимости. В этом смысле показательно, что жест оммажа часто сопровождался устным объявлением себя “человеком” своего сеньора. В ответ на обещание службы и признания вассалом своего зависимого положения сеньор брал на себя обязательство опеки и покровительства. Этим создавалась взаимность связи и устанавливались двусторонние обязательства. Характерной чертой данных отношений являлась также их бессрочность, то есть неограниченность во времени. Оммаж не мог быть принесен в качестве обязательства служить какой-то определенный срок — устанавливались либо пожизненные отношения зависимости, либо даже еще более длительная связь, передававшаяся по наследству.

Таким образом, следует сразу же определить два основополагающие начала в устанавливаемых оммажем отношениях. Одно — добровольное поступление вассала на службу, и, соответственно, несение этой службы, другое — принятие на себя сеньором обязательства защиты и покровительства, непосредственно связанного с опекой и властью, с самими отношениями зависимости и подчинения. То, какой из этих двух главных элементов, составляющих оммаж, оказывался доминирующим для типа устанавливаемых отношений и определяло специфику применявшегося жеста. Обращает на себя внимание широко распространенный жест объятий. И иконографический материал и, особенно, литературные источники насыщены изображениями и описаниями жеста объятий, причем именно сеньор обнимает, как правило, вассала. (Реже нам встречаются взаимные объятия, распространенные в рыцарской среде и, очевидно, связанные с особой этикой рыцарского братства.) Жест заключения в объятия напоминает заключение рук вассала в руки сеньора. Этим выражалось символическое принятие “в себя”, в круг своих подопечных, в “familia”. Сам по себе жест заключения в объятия еще не обязательно обозначал оммаж, вероятно, он мог использоваться и самостоятельно, вне понятия вассальной службы, а лишь с целью оформления сеньориальной опеки и покровительства. Для нас же важно само символическое значение этого жеста — обязательство защиты со стороны сильнейшего, обычно, конечно, подразумевавшее и ответное обязательство — службу. Протянутые руки, одна рука, поданная для объятий тела, или губы для поцелуя символизировали установление взаимных обязательств службы и покровительства.

В чем же заключалась служба зависимого человека и какие формы мог в связи с этим принимать сам оммаж? Еще в первой половине двадцатого века представления о формах зависимости и службы, устанавливаемых оммажем, было расширено благодаря работам Марка Блока и Пето. Особенно значителен вклад Пето в понимание оммажа, он не только обнаружил значительный материал, доказывающий широкую практику отношений устанавливаемых оммажем в невоенной сфере, но и ввел в историографию термин hommage servile, назвав таким образом связь службы и зависимости с людьми низкого происхождения.

Основная часть дошедших описаний подобного “неблагородного” оммажа относится к XII — XIV вв. (на этих примерах основывался, главным образом, Пето), однако, обнаруживаются и гораздо более древние случаи принесения невоинского, часто даже очень унизительного оммажа, использовавшегося для принуждения служить и подчиняться. Известен случай принесения оммажа в IX в. Интересно, что при принесении этого очень жесткого с выраженным “подчинительным” элементом оммажа, упомянуты как символический жест рук (хотя и не сказано, какой именно), так и веревка или ремень, по-видимому, тоже входившая в архаическую форму оммажа. Упоминания о веревке встречаются и в более поздних примерах hommage servile. Медиевист Бутрюш обратил внимание на акт установления отношений зависимости между крестьянином и его господином. Принципиальное отличие этого акта от настоящего оммажа Бутрюш видит в том, что крестьянин как бы передавал себя во владение как вещь (Бутрюш даже называет это подобием traditio), а не устанавливал отношения взаимной связи. Невозможно согласиться с подобным пониманием hommage servile, игнорирующим важнейшее начало данных отношений — фактор службы. Служба, конечно, являлась основой взаимных отношений и обязательств. Однако, в наблюдении Бутрюша для нас интересно другое — верно замеченный специалистом элемент самопередачи, то есть вверение себя господину. Этим, порой доминирующим, в отношениях устанавливаемых оммажем началом, когда человек добровольно передает себя сильнейшему, получая тем самым защиту и покровительство, и объясняется специфическая жестикуляция некоторых форм оммажа. Можно предположить, что в ряде случаев элемент “вверения” выходит на первый план (недаром древнейшее название оммажа — коммендация — восходит к римскому обычаю препоручения чего-то или кого-то старшему и сильнейшему). В одном из известных нам примеров женщину свободного происхождения силой вынудили принести оммаж, чтобы узаконить ее брак с сервом: при описании этого оммажа (интересного еще и тем, что тут женщина приносит оммаж женщине - госпоже) очевидно указан символический жест несложенных рук. Вероятно, это следует объяснить именно тем, что в данном случае устанавливалась, в первую очередь, зависимость — свободная женщина добровольно передавала себя госпоже, а уже это подразумевало дальнейшую службу.

Однако, далеко не всегда при принесении hommage servile служба оказывалась на втором плане. Наоборот, с конца XI в. все чаще и чаще возникают случаи установления отношений службы так называемым homo de corpore. Само выражение homo de corpore получает широчайшее распространение в XII — XIII вв., несомненно обозначая какой-то личный статус. Кто такой homo de corpore, и почему так называется? Homo de corpore — это, в первую очередь, человек, принесший оммаж. В чем специфика оммажа homo de corpore? Почему понадобилось особое выражение для обозначения человека, принесшего этот оммаж? Было ли это новой формой установления отношений? Новы ли для XI — XII вв. сами эти отношения?

Известные нам описания оммажа homo de corpore содержат все основные элементы настоящего оммажа — жест рук (или руки), обещание службы, принятие к себе нового “человека” сеньором. Все это говорит о том, что и в данном случае мы имеем дело с традиционным оммажем, известным с древнейших времен в своих архаичных формах. С чем же связано возникновение нового понятия — homo de corpore — при сохранении этих старых отношений?

По-видимому, с осознанием специфики службы, которую обязуется нести homo de corpore. XI — XII вв. — решающее время в отношении формирования социальных представлений; осознания своего места в обществе отдельными группами, определении своего назначения. В это время оформляются и представления о службе, а значит и об оммаже. С возникновением отдельного рыцарского сословия связаны изменения в трактовке воинского оммажа. К прежней основе — коленопреклоненный вассал подает руки сеньору (возможно, жест сложенных рук восходит к древнему образу плененного противника) — добавляются новые элементы: поцелуй и рукопожатие, говорящие об эволюции отношений сеньора и вассала, об усилении мотива равенства, союзничества, партнерства. В этом же проявляется рыцарская идеология. Оммаж начинает приноситься в непосредственной связи с посвящением в рыцарство, то есть с приобретением личного статуса, связанного более с профессиональной сферой деятельности — военной службой — чем с происхождением. Так характер службы начинает определять саму социальную принадлежность человека той эпохи.

Аналогичный процесс наблюдается и в сфере несения военной службы. Человек низкого звания, принося оммаж и обещая службу, становится homo de corpore. Этим личным статусом объединяются самые различные категории людей, связанные между собой лишь определенным характером обещанной ими службы. Среди тех, кто приносит оммаж homo de corpore мы обнаруживаем и лично зависимых крестьян — таким путем они переходят из жесткой зависимости maienmorte в зависимость, устанавливаемую добровольно, тем самым повышая свой статус. Для других же представителей крестьянства (это хорошо видно на испанском материале), принесение оммажа было вынужденной мерой, становясь homo de corpore они утрачивали часть личной свободы.

Несколько примеров оммажа homo de corpore связаны с поступлением на достаточно ответственную и почетную службу. Речь идет об оммаже мэров небольших селений, принося оммаж они одновременно удостаивались доверия господина, выраженного в формуле fidem dare и жесте рукопожатия.

Итак, служба homo de corpore не обязательно была собственно крестьянским трудом, главное, что это была не воинская служба. И все же, слово corpus в определении характера службы наводит на мысль о противопоставлении физического труда воинской службе. Возможно, само слово de corpore говорит об осознанном разделении двух категорий людей, принесших оммаж — рыцарь-вассал и homo de corpore.

Еще одно наблюдение относится к данному вопросу о сознательном выделении разных видов несения службы. Описание оммажа homo de corpore явственно свидетельствует о том, что здесь жест выражался вложением одной руки “человека” в руку принимающего оммаж. Уже упомянутое нами выше изображение барона, приносящего оммаж Карлу Великому, передает тот же жест. Что же объединяет благородного барона и homo de corpore? Возможно, это следует объяснить тоже характером службы — на разных уровнях, но и мэр и барон обещают исполнять гражданские обязанности, нести невоенную службу. В данном случае барон выступает не в роли рыцаря, а в роли государственного чиновника, что и сближает его со скромным мэром.

Очевидно, всевозможные виды службы могли устанавливаться оммажем. Мы видим, что не только несение военной службы оформлялось актом установления вассально-сеньориальных отношений, но и обещание исполнять определенную физическую работу, а также осуществлять гражданскую службу, связанную с принесением оммажа.

Представление о службе как основе вертикальных связей пронизывает сознание средневекового общества. В этом смысле крайне интересно понятие церковного служения, его взаимосвязь с мирскими вассально-сеньориальными отношениями, и степень осознания клириками своего назначения в служении Богу и (или) сеньору. Вполне вероятно, что ключом к пониманию этого важнейшего вопроса окажется изучение вассально-клерикальной жестикуляции.

С.Б. Кулаева
Всадник
Рыцарский меч - один из самых почитаемых предметов старины, могущественное и драгоценное оружие - является неотъемлемой принадлежностью тяжеловооруженного европейского воина, вследствие чего может считаться своеобразным символом средневековья вообще и западного воинского искусства - в частности.

В общем случае меч - это наступательное оружие с обоюдоострым прямым клинком, предназначенным в основном для нанесения рубящих ударов, но также приспособленный и к нанесению укола.

К сожалению, мы пока не можем предоставить вам достаточно стройную схему его происхождения, поэтому ограничимся здесь лишь краткими замечаниями по этому поводу, после чего перейдем к непосредственному рассмотрению конструктивных форм этого оружия.

Во все времена и у всех народов развитие военной техники напрямую зависело от уровня цивилизации. Только при наличии высокоразвитой металлургии и кузнечного дела можно было изготовить достаточно длинный и прочный клинок. Германцы, перенявшие от римлян короткий меч - «гладиус», первоначально пользовались большими боевыми ножами - «саксами», клинки которых вначале были изогнутыми, но позже делались прямыми. Конечно, такое оружие не могло быть достаточно эффективным на войне, поэтому, как только появилась возможность ковать клинки большего размера, эти ножи стали удлиняться, пока из них не развился «лангсакс» - уже достаточно длинное и тяжелое оружие с прямым, заточенным с одной стороны, рубящим клинком шириной от 3,5 до 4 см и длиной от 40 до 60 см. Он уже вполне годился для использования в бою, но для всадника, которому очень часто приходилось наносить улары с коня, лангсакс оказался не слишком удобен. В результате возник тяжелый тесак - «скрамасакс», клинок которого при ширине до 6,5 см достигал от 41 до 76 см в длину, а ширина его обуха составляла 6-8 мм. А отдельные экземпляры скрамасаксов были по тем временам просто громадными, как, например, обнаруженные во Фронстеттских могильниках. Их общая длина превышала 120 см, из которых более 30 приходилось на рукоять («Внешний быт народов»). Такие параметры придавали этому оружию большую поражающую способность, к тому же германцы часто наносили удары скрамасаксом, обхватив его рукоять обеими руками.

Однолезвийное рубящее оружие с прямым клинком - изобретение германцев. Стальной же обоюдоострый меч (spatha) был позаимствован ими, как, впрочем, и римлянами, у галлов. В эпоху Меровингов спата у германцев удлинилась, стала тяжелее и развилась в характерную форму с коротким перекрестием и конусообразным навершием.

Поскольку изготовить спату было очень непросто, стоила она дорого, а потому изначально не была общедоступным оружием. Владеть ею мог себе позволить только состоятельный человек, который, как правило, на войне сражался верхом. Собственно, именно из среды этих богатых и хорошо вооруженных всадников и родилось европейское рыцарство. Для удобства ведения конного боя клинок спаты изготавливался длиной 60-70 см. Именно это оружие эпохи Меровингов, появившееся примерно в 80-х гг. VI в., является прямым предком рыцарского меча.

Первые клинки мечей имели линзообразное поперечное сечение, а потому были несколько тяжеловесными. Поэтому уже в VII в. они приобрели долы - продольные желоба по обеим сторонам клинка, служившие для его облегчения. К этому времени длина клинка стала еще больше и теперь составляла около 85 см, а их ширина равнялась 5-7 см. У большинства мечей клинки имели закругленный конец, поскольку предназначались они прежде всего для нанесения рубящих ударов: в те времена еще довольно редко случались поединки на мечах. По этой же причине и перекрестия лишь незначительно выступали за края клинка: меч возник как оружие нападения и первоначально защите руки не уделяли должного внимания.

С VII в. началось относительно быстрое развитие меча, которое привело к образованию основополагающей формы, ставшей основой дальнейшей его эволюции. Это был так называемый меч скандинавского типа, который в VIII-Х вв. распространился почти по всей территории Европы. Свое название он получил вовсе не потому, что был изобретен на Скандинавском полуострове, а из-за того, что именно там археологами было найдено наибольшее количество его образцов, особенно в Норвегии, где было обнаружено две с половиной тысячи экземпляров мечей подобного типа, датированных IX-Х вв.

На самом деле европейские мечи VIII-IX вв. происходят в основном из Центральной и Западной Европы. В частности, мечи, которые еще в VIII в. активно употреблялись викингами, были оружием франкского происхождения. Они также служили в качестве образцов для подражания местным мастерам.

Лишь немногие средневековые европейские центры того времени производили качественное оружие. Для того чтобы застраховать свою продукцию от подделок, мастера снабжали клинки мечей своей работы разного рода надписями и знаками, которые служили своеобразной пометой, так сказать, знаком качества. Эти пометы выполнялись инкрустацией из металлической проволоки (иногда дамаскированной) и располагались в верхней трети дола клинка или же посередине.

Лучшим тому примером могут послужить мечи, отмеченные надписью Ulfberht. Всего в Европе было обнаружено 115 экземпляров мечей с такой меткой. Предполагают, что первоначально это слово обозначало имя конкретного франкского мастера, работы которого пользовались большим спросом по причине хорошего качества изготовления. Очевидно, этот Ulfberht стал родоначальником целой династии кузнецов-оружейников, так что впоследствии его имя стало семейной маркой и, очевидно, закрепилось за большой группой мастеров. На основании франкской формы имени Ulfberht был сделан вывод, что эти мастера работали в районе Мааса, на Рейне, на территории между современными Майнцем и Бонном.

Несколько слов скажем о производстве клинков. Это была особая, очень развитая отрасль средневекового ремесла. Уже в раннем средневековье при изготовлении мечей применялось разделение труда с четкой специализацией. Каждую операцию - заготовку металла, проковку полосы, полировку, закалку, заточку, насаживание клинка на рукоять - выполнял специальный человек. Техника изготовления полосы для клинка концентрировала в себе лучшие достижения металлургии. При ковке меча на мягкую вязкую основу из железа наваривалось стальное лезвие. Такой способ был хорошо известен кузнецам-оружейникам Х в., однако приемы работы часто могли быть и более сложными. Например, еще со II-III вв. н. э. в Европе для ковки клинков применяли сварочный Дамаск. Расцвет технологии дамаскатуры клинков связан с франкским миром. Французский исследователь Франс-Ланор, исходивший из того, что рисунок узора клинка отражает его внутреннюю структуру, реконструировал технику сварочного Дамаска, характерную для эпохи Меровингов.

Итак, кузнец брал три полосы из железа и четыре стальных, после чего сваривал их попеременно вместе. Затем полученный «сварок» перекручивали или, надрубив, складывали гармошкой, а потом проковывали в полосу. Таких полос заготавливали несколько, от двух до восьми. Из них сваривали основу клинка, к которой наращивали стальное лезвие. В зависимости от различного сочетания пластин на поверхности клинка получался различный рисунок. Так король Теодорих Великий (454-526) писал своему шурину, королю вандалов Тразамунду (496-523), что благодарит его за присланные им в подарок мечи, клинки которых гладкие и блестящие, как зеркало, и украшены узором в виде червячков. Это одно из первых текстовых свидетельств о европейском дамаскированном оружии. При всей своей внешней декоративности дамаскатура придавала клинку отличные боевые качества. Достаточно сказать, что средняя часть клинка, где проходил дол, а потому имевшая в толщину от 2,5-3 до 4-6 мм, обладала большой сопротивляемостью.

Дорогая и трудоемкая, техника дамаскирования к IX-Х вв. несколько упрощается. Теперь сложноузорчатые полосы не составляют основу клинка, а выполняются в виде двух тонких боковых пластинок, наложенных на сердечник из железа. Быть может, подобная продукция была своего рода подделкой под качественные изделия. При этом использовали доверчивость покупателя, который считал, что, как говорил багдадский философ ал-Кинди, живший в IX веке, «глядя на дамасскую сталь, видишь ее как снаружи, так и внутри». В это время дамаскатура играет лишь декоративную роль.

Тогда же появляются и клинки вообще без дамаскирования. Это было вызвано не потерей производственных секретов, а тем, что мастера теперь стали работать с прочными сталистыми соединениями, что намного удешевило выпуск оружия.

О франкских мечах нередко упоминают в своих трудах арабские ученые и философы того времени. В первую очередь это вышеупомянутый ал-Кинди, написавший трактат «О различных видах мечей и железе хороших клинков и о местностях, по которым они называются», посвященный халифу Мутасиму (833-841). Ал-Кинди пишет о более чем 25 вилах мечей Европы и Азии, дает разъяснение о способах их изготовления, о сортах железа и стали, о способах закалки клинков.

Франкские мечи, по его словам, выкованы из материала, составленного из мягкого железа (nermahen) и стали (saburagan). Они широкие у рукояти и узкие у острия (попутно отметим для сравнения, что клинок спаты имел практически одинаковую ширину по всей длине и лишь у самого конца сужался), имеют широкий дол, «который выглядит как чистый речной поток». Франкский дамаск (qauhar) по рисунку похож «на редкий узор табаристанской ткани». В верхней части этих мечей находятся полумесяцы или кресты, иногда «отверстия» (кольца или круги), выложенные латунью или золотом. Кинди сообщает, что франкские мечи приготовлялись из сварочного Дамаска. Причем в своем описании он перечисляет почти все те знаки, которые обнаружены современными исследователями на дошедших до нас образцах.

Надо сказать, франкские мечи снискали себе заслуженную славу благодаря своему качеству. Для торговли этим оружием была налажена такая разветвленная контрабанда, что с нею не могли справиться даже многочисленные запреты франкских королей и императоров. Таких запретов было несколько - в 779, 803, 805, 811 и 864-м гг. В разделе, посвященном оборонительному вооружению, уже упоминался капитулярий Карла Великого от 805 г., запрещавший купцам, которые направлялись к славянам и аварам, продавать им франкское холодное оружие и броню. Контроль за незаконным вывозом оружия осуществлялся сетью досмотровых станций - в Магдебурге, Регенсбурге, Эрфурте и других городах. Но это не помогало. Например, на Нижнем Днепре были найдены мечи, отмеченные надписью Ulfberht. Купцырусы, по сообщению Ибн Хордадбега (80-е гг. IX в.), привозили франкские мечи к Черному морю, а иногда и в Багдад. По другим источникам, они экспортировались также и в Хорезм.

А вот исламские мечи в Европе не были столь популярны, поскольку отличались худшим качеством. По свидетельству ал-Гарнати (30-50-е гг. XII в.), восточные клинки, попадавшие к «северной югре», были из железа, «которое только что вышло из огня и затем пролежало некоторое время в воде» (то есть подразумевается закалка железных лезвий), В Европе не обнаружено ни одного экземпляра оружия, изготовленного из литой булатной стали, которым так славились восточные народы, особенно индусы. Как писал Бируни, такие клинки не выдерживали холода северных зим и от этого становились хрупкими. Зато франкское оружие пользовалось на Востоке повышенным спросом.

С IX по XIII вв. в развитии мечей существовала определенная преемственность. Уже в Х в. существовали мечи с крупными навершиями, служившими не только для того, чтобы предотвращать выскальзывание меча из руки, но и предназначенные в качестве противовеса длинному клинку, а также с довольно развитыми перекрестиями, послужившие переходными формами к конструкциям последующих времен. Клинки мечей Х и XII вв. уже различаются между собой. В раннесредневековый период встречались сравнительно длинные, около 95 см, и довольно тяжелые, до 1,5 кг, клинки. Во второй половине XI в. они уже, как правило, не встречаются. Меч второй половины XI - начала XII в. легче - около 1 кг, несколько короче - достигает в длину 86 см и на 0,5-1,5 см уже. Изменились и параметры дола. Для клинков мечей IX-Х вв. он, как правило, занимает половину ширины полосы. Позднее он начал сужаться, к концу Х - началу XII в. он занимал уже одну треть ширины, а уже в период XII-XIII вв. превратился в узкий желоб.

Процесс утончения дола был вызван прежде всего тем, что в бою постепенно возрастает значение колющего удара. Широкие и плоские мечи с большими долами были прекрасно приспособлены для рубки, но изгиб «из плоскости» клинка, неминуемо появлявшийся при нанесении укола, мог привести к его поломке. Поэтому ширина была несколько уменьшена и увеличена относительная высота продольных ребер, шедших по бокам дола, которые и призваны были сопротивляться изгибу.

В XII в. выработка клинков удешевляется: сравнительно редко используется их орнаментация, так популярная в прежние времена. Если раньше на мечах иногда монтировались навершия и перекрестия из бронзы, то теперь они совершенно уступают свое место железным. Прежние навершия, собиравшиеся из отдельных частей, заменяются цельными. Эти изменения в конструкции были вызваны не только стремлением сделать продукцию оружейников более доступной, менее дорогой, но и тенденциями к общему усилению рыцарского вооружения. Известны мечи XII-XIII вв. длиной до 120 см и весом около 2 кг, то есть по своим характеристикам они превосходят образцы IX-Х вв.

Перекрестия рыцарских мечей вытягиваются в длину, так что она составляла 18-20 см (для сравнения: длина перекрестий у предшествующих типов мечей равнялась 9-12 см, то есть они «выросли» почти вдвое). Длинные перекрестия лучше предохраняли кисть руки от проскальзывавших вдоль клинка ударов противника.

На каролингских мечах для удобства удержания их рукой навершие и перекрестие отгибались в разные стороны, чтобы во время рубки кисть руки между ними не зажималась. Здесь же достигал»! того же эффекта не изогнутостью частей, а удлинением самого стержня рукояти с 9-10 до 12 и более см. Так что при случае за рукоять меча можно было взяться не одной, а обеими руками.

Изменилась и конструкция клинка. Раньше он был приспособлен практически лишь для нанесения рубящих ударов. Теперь же его острие несколько вытянулось и сузилось, что дало возможность успешно наносить и колющие удары (кстати, удлиненное перекрестие при этом создавало хороший упор для руки). В XIII в. клинки несколько сужаются и одновременно происходит относительное увеличение высоты продольных ребер, что свидетельствует о все большем распространении колющих ударов в воинской практике.

Со второй половины XIII в. появляются мечи, у которых клинок резко сужается от рукояти к острию, приобретая очертания сильно вытянутого треугольника, а вместо дола у них выступает продольное ребро. Это было специальное колющее оружие, впрочем отнюдь не утратившее своих рубящих функции, которое первое время применялось в пешем бою, а затем и в конном. Такие клинки положили начало развитию «готических» мечей, применявшихся до начала XVI в. Заостренная форма клинка говорит о происшедших изменениях в тактике ведения боя: раньше старались разрубить доспехи, теперь стремились нанести укол в слабое место. Одним из примеров такого оружия является так называемый меч князя Довмонта, традиционно приписываемый этому псковскому князю. Трудно сказать, принадлежал ли он на самом деле Довмонту или нет, но одно известно точно - этот меч был изготовлен западноевропейскими мастерами, о чем свидетельствует клеймо в виде «пассауского волчка» - «фирменный» знак оружейников немецкого города Пассау.

В XIV в., в связи с появлением первых пластинчатых защитных приспособлений, мечи все больше стали делать с вытянутыми заостренными концами и все чаще снабжать продольными ребрами вместо долов. Однако с появлением первых образцов латного защитного снаряжения эти усовершенствования формы клинка стали недостаточными: они все-таки были слишком широкими, чтобы проникнуть в сочленения. В результате во второй половине XIV в. появился так называемый боршверт - «меч-протыкатель». Это оружие было специально предназначено для нанесения колющих ударов в стыки между смежными пластинами доспехов, а потому его клинок практически утратил свою рубящую функцию. Он имел вид длинного четырехгранного шила и изготовлялся из твердой закаленной стали. Позже, в период конца XV - начала XVI в., «протыкатель» несколько видоизменился в облегченный колющий меч-кончар, исчезнувший во второй половине XVI в. в связи с появлением шпаги.

Искусство владения мечом постоянно совершенствовалось и усложнялось, в соответствии с этим менялся внешний облик и рукоятей мечей. Прежде всего рукоять несколько удлинили: трудно было действовать клинком длиною 80-90 см, удерживая меч только одной рукой. Поэтому уже в середине XIII в. появились «мечи в полторы руки», рукоять которых была приспособлена для удержания ее как одной, так и двумя руками. Первоначально они не были широко распространены, но уже в первой половине XIV в. «полутораручные» мечи становятся характерным оружием рыцарей. Их общая длина в среднем равнялась 125 см, из которых около 30 приходилось на рукоять.

Изменилась и до тех пор простая форма перекрестия, она все чаще отгибается в сторону клинка. Нередко конец такой дугообразной крестовины расширялся и уплощался. Это давало рыцарю возможность во время поединка, при известной сноровке, захватить клинок вражеского меча между клинком своего и перекрестием и отвести его в сторону и даже вырвать из руки. В конце XIV в. на перекрестиях появилось добавление - так называемая ослиная подкова, или металлическое полукольцо, выступавшее на боковой поверхности перекрестия и защищавшее от удара внешнюю сторону кисти. На итальянских мечах впервые появилась защитная дужка - отросток перекрестия, отогнутый книзу, в сторону навершия, и служивший для защиты пальцев. Образовались и боковые защитные кольца, отделившиеся от крестовины и загибавшиеся в сторону острия, сначала с одной стороны клинка, а впоследствии, к концу XV в., - с обеих. С первой половины XVI в. начинают делать и двойные боковые кольца под перекрестием - одно под другим, для захвата неприятельского клинка. Вслед за этим были изобретены особые лужки, образовывавшие как бы корзинку, которая закрывала кисть руки.

Рукояти первых мечей были овального сечения, обматывались кожаным шнуром или нарезались поперечными рубцами, чтобы обеспечить крепкий обхват. В период второй половины XIV - первой половины XV в. их стали делать уже с небольшими гранями и обматывать проволокой, а в конце XV в. ее сделали узкой и снабдили отчетливыми продольными ребрами, чтобы она не выскальзывала из латной перчатки.

С появлением двойных боковых защитных колец происходят и некоторые изменения в конструкции клинка. Его небольшой участок от перекрестия до уровня нижнего кольца оказался закрытым, а потому не имело смысла устраивать на нем заточку и он оставался прямоугольного сечения. Этот участок получил название «пятка» или «рикассо».

В некоторых случаях рыцари использовали и клинковое оружие, которое первоначально предназначалось для пехотинцев. Особенно это было характерно для тех случаев, когда рыцарь выступал в роли командира пехотного отряда. Наибольшей популярностью среди рыцарей пользовались короткие мечи ландскнехтов и применявшиеся ими же огромные двуручные мечи.

Ландскнехтский меч, как отдельная разновидность, появился в конце XV - начале XVI в. Он имел короткую рукоять, расширявшуюся кверху в виде уплощенного конуса. Концы его длинной крестовины загибались таким образом, что она походила на горизонтально расположенную восьмерку или латинскую литеру «S». Иногда такой меч снабжался и защитной дугой, отходившей от перекрестия к навершию. Его клинок был широким, несколько более полуметра в длину, и, как правило, имел закругленный конец, то есть был приспособлен для рубящих ударов. Из-за того что солдаты первое время обтягивали его ножны кошачьими шкурками, этот меч нарекли «катцбальгером» - «кошкодером». Мечи, которыми пользовались рыцари, конструктивно не отличались от своих солдатских прототипов, они выделялись только качеством работы и отделкой.

А вот двуручный меч по своей длине иной раз равнялся росту человека. Появились они во второй половине XV в. и состояли на вооружении солдат, которым вменялось в обязанность охранять командира или знамя, а также врубаться в ряды противника, прокладывая дорогу остальным, или же прикрывать, отступление. Он имел очень длинную рукоять (ведь действовать им можно было только взявшись обеими руками), достигавшую в среднем 60 см в длину, простое прямое, иногда несколько изогнутое к острию, перекрестие, нередко снабжаемое с обеих сторон мощными боковыми полукольцами для защиты пальцев, иногда эти полукольца заполнялись перфорированными пластинками.

Его клинок в своей начальной четверти, от перекрестия, имел рикассо и нередко обтягивался в этом месте плотной кожей. В нижней части рикассо от клинка отходили два боковых заостренных отростка, прямых или несколько изогнутых к острию клинка. Они служили для захвата между ними и перекрестием вражеского клинка и для парирования ударов древкового оружия. Как правило, клинки двуручных мечей были прямыми, но нередко их делали с волнистыми лезвиями, которые при ударе наносили страшные рваные раны. Называли подобные мечи «фламбергами» или «фламбержами», от слова «фламме», что означает «пламя». Из-за своих огромных размеров двуручный меч не имел ножен, а носился в походе на плече или - реже - на специальной перевязи за спиной.

Здесь следует сделать одно замечание. Нередко в боевой практике встречались образцы мечей, которые по своим размерным характеристикам занимают как бы промежуточное положение между мечами «в полторы руки» и двуручными, по этой причине их часто причисляют то к одному, то к другому типу. Относительно недавно к подобным мечам стали применять термин «бастард» (как намек на некоторую неопределенность в типологии).

От «полуторных» мечей бастарды отличались прежде всего заметно большими размерами (до 140 см в длину, из которых примерно 30-35 приходится на рукоять), а от двуручных - прежде всего тем, что имели ножны и носились на поясе, как обычные мечи, и отсутствием боковых отростков на клинке. Наглядным примером бастарда может послужить меч, изображенный на известной картине Павла Корина «Александр Невский». Моделью для него послужил подлинный западноевропейский меч XV в., который приписывается почему-то псковскому князю Всеволоду Мстиславовичу, хотя тот умер еще в 1137 г. Правда, художник несколько переиначил форму навершия и слегка «укоротил» меч (или «растянул» Александра). Длина его составляет 140 см, из них 30 - длина рукояти. Кстати, и это отражено в картине, его перекрестие смонтировано в перевернутом положении: видимо, данный образец использовался как символически парадное оружие.

Со второй половины XVI в. мечи утрачивают свое ведущее значение и постепенно уступают свое место шпагам, которые, по сути дела, являются лишь усовершенствованными разновидностями мечей и отличаются от них прежде всего более узкими клинками, рассчитанными скорее на укол, чем на рубящий удар, каковую функцию, правда, утратили далеко не сразу.

В отличие от меча в конструкции шпаги гораздо больше внимания уделено защите руки. Помимо защитных колец, которые обеспечивали лучшее парирование удара, шпаги часто снабжались и дужками для зашиты пальцев, которые иногда развивались в систему стержней, напоминавших корзину. Формы эфесов шпаг и их конструкции так разнообразны и насчитывают такое великое множество вариантов, что перечислить их все здесь просто невозможно. В качестве примера мы приводим только три образца этого оружия на иллюстрациях.

Клинки шпаг были, как правило, обоюдоострыми, широкими у основания и сужающимися к острию. Но встречались и клинки с односторонней заточкой, обоюдоострые лишь на конце.

Сохранились также некоторые образцы шпаг с волнистыми клинками. По сравнению с обычными их не так уж много, но это объясняется не их плохими боевыми качествами, скорее наоборот. Поскольку волнистые клинки наносили обширные, плохо заживавшие, рваные раны, то к владельцам подобных шпаг отношение было весьма негативное. Попадись он в плен - его не щадили. Например, цюрихский капитан Лафатер в своей «Военной книжечке», изданной в 1644 г., прямо указывает: тот «кто стреляет железными четырехугольными, квадратными или иными картечинами, либо пулями с зазубринами, или носит волнистые шпаги - повинны смерти».

Существует мнение, что оружие с изогнутым клинком стало знакомо европейцам только в XVII в., но это не совсем так. Такое утверждение может быть справедливо в отношении такого оружия, как сабля. Но это совсем не означает, что в Европе не пользовались какими-либо конструктивными ее подобиями. Уже в период крестовых походов, познакомившись с восточным боевым искусством, оружейники задумали объединить режущие свойства сабли с тяжестью меча, и в результате к началу XIV в. появился большой тяжелый тесак-«фальшион» с прямым расширяющимся клинком, закругляющимся к острию. В XV- XVI вв. в Швейцарии и Германии бытовала так называемая двуручная сабля - по сути дела, сочетание рукояти меченого типа с длинным изогнутым клинком.

Для ведения рукопашного боя на коротких дистанциях рыцари использовали кинжалы. Это и подобное ему оружие применялось еще в раннем средневековье. Упоминавшийся в разделе о доспехах Вальтар, герой одноименной поэмы, собираясь в бой, прикрепляет к левому бедру обоюдоострый меч, а к правому - «по паннопийскому обычаю, другой, наносящий смертельные раны только одной стороной» («Внешний быт народов»). Очевидно, в данном случае подразумевалось оружие типа «сакс».

Изображения уже вполне четко сформировавшегося кинжала с обоюдоострым клинком встречаются на миниатюрах начала XI в., например, на иллюстрациях к «Средневековой энциклопедии» Рабана Мавра, относящейся к 1028 г. На одной из них изображены рядом меч, кинжал и небольшой нож с изогнутым клинком.

Систематическое употребление кинжала во время ведения боевых действий началось, вероятно, в конце XII - начале XIII вв. С этого времени он превратился в обязательный атрибут рыцарского вооружения.

За свою историю кинжал не претерпел каких-либо основополагающих изменений в своей конструкции, поскольку и характер применения его в бою практически не менялся. Как правило, предназначался он для нанесения колющих ударов, поэтому его изначально изготовляли с вытянутым и заостренным на конце клинком, Те перемены, которым это оружие все же подвергалось, были рассчитаны на придание ему лучшей пробивной способности.

Особенно это заметно на образцах, относящихся к XIV-XV в. Кинжалы этого периода имели прочные и узкие, как правило, четырехгранные клинки, которыми вполне можно было проникнуть сквозь сочленения доспеха или проткнуть кольчугу.

Для того чтобы обеспечить руке хороший упор при нанесении удара сквозь кольчугу или чешуи панциря, навершие и перекрестие кинжала изготовлялись в виде небольших толстых дисков, отчего такие кинжалы прозвали «шайбендолх» - «кинжал с шайбами». Рукояти же более ранних образцов делались по образцу мечевых. Средняя длина шайбендолха равнялась 40-42 см.

Впрочем, одновременно с ними бытовали также кинжалы, которые являлись, по сути дела, уменьшенными копиями мечей, иной раз использовавшиеся с ними в паре, достигавшие в длину полуметра и частично сохранившие рубящую функцию, но все же преимущественно ориентировавшиеся на нанесение колющего удара.

Обычно в Западной Европе употребляли обоюдоострые кинжалы с прямым клинком, иногда - так называемые долхмессеры, что в переводе с немецкого означает «кинжал-нож», имевшие уплощенные клинки с односторонней заточкой. С XV в. встречаются образцы с волнистыми клинками, которыми помимо укола можно было наносить и полосующие удары.

Когда кинжалы стали использовать как парное оружие при фехтовании на шпагах, произошел возврат к прежней конструктивной схеме рукояти. Теперь она делалась с длинным перекрестием, которое не только обеспечивало упор для руки, но и помогало парировать удары.

Несколько слов скажем еще о двух разновидностях холодного оружия с коротким клинком, которые обычно относятся к кинжалам, но на самом деле являются совершенно самостоятельными типами оружия. Речь пойдет о появившихся в XVI в., в связи с развитием фехтования на шпагах, даге и шпаголомателе.

Дага представляла собой холодное оружие с длинным, до 50 см, прямым клинком, приспособленным почти исключительно для укола, имевшим трехгранное сечение и снабжавшимся у острия иногда встречной заточкой. Рукоять даги оснащалась довольно длинным перекрестием, от которого отходил крупный металлический щиток треугольной формы, огибавший руку кольцом. Нередко по бокам клинка у даги имелись продольные отростки или пружинные язычки, которые использовались в качестве ловушек для клинка противника. А иногда клинки даг изготовлялись волнистыми.

Еще более своеобразной была конструкция шпаголомателя. Его широкий, массивный и плоский клинок на конце имел небольшое острие и был заточен с одной стороны. С другой же стороны на нем проделывались глубокие пропилы в виде длинных прямых зубьев, в которые захватывали вражеский клинок и рывком рукояти сгибали его или ломали (отчего это оружие и получило свое название). Чтобы не дать вражеской шпаге выскользнуть из пропила, на их концах укреплялись маленькие подпружиненные зубцы, служившие стопорами. Эти конструкции отличались от кинжалов не только внешне, но и по характеру использования. Если кинжалы могли применяться практически в любой обстановке совершенно самостоятельно, то вышеописанные типы оружия - только в паре со шпагой и только во время поединков, не в ходе боев во время войн. Особенно это относится к лаге. Кроме того, если кинжал, как правило, удерживают таким образом, что мизинец расположен у перекрестия, а большой палец - у навершия (то есть так называемым обратным хватом, при котором клинок направлен вниз относительно кулака), то дагу и шпаголоматель - всегда клинком вверх.

Не менее важным оружием, чем меч, было копье. Первые его образцы, которыми пользовались рыцари, имели прямое древко круглого сечения, одинакового диаметра по всей длине, составлявшей около трех метров, и снабжались плоскими крупными остриями с боковой заточкой и ребром посередине. Такие копья были недостаточно пригодными для борьбы с противником, оснащенным доспехами, поэтому с середины XII в. начинается процесс усиления его поражающей способности. Прежде всего произошло удлинение и утяжеление древка. Если раньше его длина не превышала, в наибольшем случае, 4 м, а диаметр равнялся 3,3-3,5 см, то позднее появились древки диаметром 4,5 см и длиной до 5 м, а наконечники приобрели длинные втулки.

Увеличение веса привело к тому, что всадник стал зажимать древко копья подмышкой, брать его «наперевес», тогда как раньше он мог удерживать его только рукой. Так что копьем не ударяли, а таранили. Выяснилось, что это куда более эффективный способ поражения тяжеловооруженного противника.

Но для того, чтобы наносить таранный удар с наибольшей эффективностью, нужно было обеспечить копью наилучшее удержание. Кроме того, длинное ровное древко довольно трудно было удержать ровно, поскольку его центр тяжести находился далеко от места обхвата его рукой. Поэтому уже с XIV в. начался процесс усовершенствования конструкции кавалерийского копья.

В первую очередь копье застраховали от проскальзывания под мышкой при ударе, для чего снабдили упорным диском из дерева или металла. Позднее ему придали форму конуса, а на конце древка сделали утолщение. Таким образом центр тяжести копья сместился ближе к месту обхвата и управлять им стало легче. Отныне рыцарское копье приобрело свой характерный внешний вид.

С увеличением защитных свойств доспехов наращивалась и пробивная способность копья. Происходило это за счет увеличения веса древка, поэтому уже к концу XIV в. на нагрудниках стали укреплять опорные крюки, на которые укладывали древко копья. Чтобы этот упор не мешал в рукопашной схватке, его делали откидным. Тогда же стали делать наконечники с небольшими гранеными остриями, которые лучше подходили для борьбы с пластинами панциря, чем плоские.

Очень часто, особенно в период XII-XIV вв., пол наконечником копья укрепляли матерчатый вымпел, на котором нередко изображали герб владельца и который одновременно служил и своеобразным знаком отличия рыцаря: по его форме судили о ранге воина. Но вымпел служил не только для этого. Во время атаки, развеваясь от набегающего на него встречного потока воздуха, он мешал вражеским стрелкам точно прицелиться, а кроме того, издавал громкие хлопающие звуки, путавшие неприятельских коней.

Копье просуществовало в европейских армиях до конца XVI в. Позднее, когда кавалеристы обзавелись пистолетами, которые по своей пробивной способности не уступали копью, от него постепенно отказались.

В качестве вспомогательного оружия рыцари применяли булаву, секиру и боевой молот.

Прообразом булавы является обыкновенная деревянная дубина, известная еще с незапамятных времен. Однако, несмотря на столь плебейское происхождение, булава заслужила среди благородного рыцарства весьма высокую оценку. Собственно, изображения на ковре из Байо говорят нам о том, что и простой дубиной рыцари отнюдь не брезговали. Даже сам Вильгельм Завоеватель в одном месте изображен именно с дубиной, довольно

массивной и сучковатой. Но уже тогда появилась булава в своем классическом виде - деревянной прямой рукояти с насаженным на него металлическим навершием.

Предназначалась булава для нанесения оглушающих и дробящих ударов по голове или корпусу. Но не только. На том же самом Байонском ковре видно, что иной раз рыцари используют булаву и в качестве своеобразного метательного оружия, причем швыряют ее с довольно отдаленных дистанций, стараясь попасть в голову.

Это оружие было прекрасно приспособлено для поражения противника, защищенного кольчужным или чешуйчатым доспехом. Ударом булавы по мягкой кольчуге можно было причинить очень серьезный ушиб, а то и раздробить кость. Ею можно было оглушить даже воина в закрытом шлеме или даже разбить его. Так что рыцаря было очень трудно представить без этого столь мощного оружия, подвешенного к луке седла. (Существует давнее, но ошибочное представление, что ТОЛЬКО таким оружием (как «не проливающим крови») сражались рыцари-священнослужители. Легенда эта существует чуть ли не с той поры, как имеющий сан священника Одо, брат Вильгельма, сражался при Гастингсе булавой: Однако ведь и сам Вильгельм пользовался, наряду с мечом и копьем, даже еще более примитивным оружием...)

Навершия булав всегда изготовлялись таким образом, чтобы усилить дробящий или проламывающий эффект. Для того чтобы придать булаве способность прорывать кольчугу, ее уже в XII в. снабдили короткими массивными шипами. Изготовляли навершия из железа, бронзы или свинца. Для увеличения силы удара древко булавы подчас делалось около метра в длину. Формы наверший несколько отличались. Вначале они были цилиндрическими, потом - в виде шара или многогранника.

В XIII в., во время крестовых походов, европейцы позаимствовали новую конструкцию булавы, навершие которой представляло собою стержень, от которого радиально расходились широкие заостренные ребра (на Руси такое оружие называлось «пернач» или «шестопер»). В дальнейшем эта форма стала наиболее популярной в Европе.

С появлением пластинчатых доспехов рукоять булавы стали изготовлять не из дерева, а из металла, что увеличило ее прочность и сообщило дополнительный вес.

Надо сказать, очень многие рыцари среди ударного оружия отдавали предпочтение именно булаве. Поэтому уже тогда, когда из тактических соображений ее стали редко применять в качестве оружия, она преобразилась в командирский жезл.

Боевым молотом, правда, рыцари начали пользоваться намного позднее, чем булавой. Его период широкого употребления в кавалерии начинается с середины XV в.

Это оружие по своей форме действительно напоминало молот, обух которого изготовлялся в виде клюва (отсюда и его русское название «клевец»). В Европи это оружие за свой внешний вид прозвали «попугаем». Этот «клюв» на обухе служил для проламывания сочленений или ударов по стыкам пластин панциря. Боек молота делался либо плоским, либо в виде невысокой пирамидки, что концентрировало силу удара в одной точке и повышало пробивную способность.

В «рыцарском» варианте (в отличие от огромных пехотных образцов, которыми, впрочем, рыцари тоже пользовались) это оружие было довольно компактным. Столь же компактен был и классический боевой топор, применяемый рыцарями. Вообще, три перечисленных вида оружия если и не по происхождению, то функционально стали весьма сходными. Основа их - мощный цельнометаллический стержень, который поэтому трудно назвать «древком». А «рабочая часть», будь она дробящей, рубящей или «клюющей», обычно предназначалась для концентрации удара на малой площади, то есть для локального пробивания брони!)

Обычно, кроме лезвия, топор имел и одну из «рабочих поверхностей» боевого молота: обух, оформленный как дробящий боек или клювпробойник. Иногда боевые топоры почему-то считают двулезвийными, обоюдоострыми, но это для них не типично.

А вот метательным такой топорик иногда был, причем без всяких функциональных переделок (как и булава). Вообще, умение метать чуть ли не любой из предметов своего вооружения издавна характерно для рыцарства...

Кроме того, многие топоры имели подобие гарды, а также копейное острие на конце, что лает им внешнее сходство с алебардой, которая, правда, требовала иных навыков. Но и такие навыки у рыцарей были: в пешем строю они регулярно применяли алебарды или огромные пехотные секиры (причем даже на таких состязаниях высокого ранга, как турниры!), а то и такое «неблагородное» оружие, как кистень и боевой цеп!

Так что мнение об исключительной приверженности рыцарей к немногим «благородным» видам оружия (и соответственно единоборства), пренебрежение их метательным оружием и т. д. - тоже, надо сказать, из числа устойчивых, но неверных штампов.
Всадник
В польской историографии значительное место занимает проблема вооруженной борьбы Польши и Литвы с Тевтонским орденом в Пруссии, поддерживаемым ливонской ветвью этой рыцарской духовной корпорации. Повышенный интерес к данным событиям можно объяснить тремя факторами: во-первых, серьезной ролью, которую вооруженная борьба сыграла в первой и особенно в начале второй половины XV в., обусловив сначала приостановление агрессии Тевтонского ордена против Литвы и северных земель Польского королевства (1409—1435 гг.), а затем и разгром орденского государства в Пруссии с помощью прусских сословий и подчинение остатков его территории Польше (1454—1466 гг.); последний этап борьбы — так называемая прусская война 1519—1521 гг., которая повлияла на процессы, направленные на секуляризацию подвластной ордену Пруссии в 1525 г.; во-вторых, формированием после 1945 г. коллективов, особенно в торуньском и лодзинском центрах, которые смогли предпринять более полные исследования широко понимаемых вопросов вооруженной борьбы Польши и Литвы с Орденом с использованием новейших методов, в том числе в области истории вооружения и археологии; в-третьих, получением более широкого доступа к архиву Немецкого ордена сначала в г. Гёттинген (ФРГ), в настоящее время — в Берлине (бывший Государственный архив в Кёнигсберге), а также к собраниям Центрального архива Немецкого ордена в Вене. Кроме того, исследователи использовали материалы польских архивов, особенно в Гданьске и Торуни, где хранятся основные источники по истории войн Польши и прусских сословий с Тевтонским орденом.

Все эти факторы в совокупности способствовали появлению ряда современных, выполненных польскими историками, в основном уже опубликованных исследований, которые позволяют сегодня шире и глубже осветить вооруженную борьбу Польши и Литвы с Тевтонским орденом в XV — начале XVI века.

Польская историография изучала сначала общие черты и условия функционирования и создания государства Тевтонского ордена в Пруссии. Полученные результаты нашли отражение в работах К. Гурского,1 Г. Лабуды и др.2 В них представлен общий фон экспансии Немецкого ордена сначала на Гданьское Поморье (аннексия его в 1308—1309 гг.) и неудачи политической и вооруженной борьбы возрожденного Польского королевства, лишь периодически поддерживаемого Литвой времен Гедимина, необходимость временного отказа от Гданьского Поморья в пользу Ордена в 1343 году. Однако в сознании польского общества и в политической идеологии времен последних Пястов и первых Ягеллонов проблема Гданьского Поморья осталась постоянным элементом программы возврата утраченных территорий хотя бы в более отдаленном будущем. Во второй половице XIV в. первое место в польской политике занимала проблема унии с Литвой (с 1386 г.), ее христианизации, совместной борьбы с нарастающей агрессией усиливающего свою мощь Тевтонского ордена.

Польские исследования указывают на серьезную угрозу, которую представляла собой так называемая вооруженная миссия Ордена по отношению к литовским землям, осуществляемая якобы в интересах всего западного христианства с помощью западного рыцарства, участвующего в походах против прибалтийских “сарацинов”. Их поддерживали и австрийские Габсбурги — враги Польши, а также Люксембурги Чехии и Венгрии. Орден узурпировал исключительное право на осуществление христианской миссии на Балтике, отвергая польскую деятельность как мнимую и спасая таким образом основы своего существования в данном регионе.

Используя стремления князя Витовта к сохранению независимости Литвы от Польши, Орден сумел в 1398 г. завладеть Жемайтией, добиваясь временного объединения прусской и ливонской ветвей вдоль побережья Балтики. В том же году Орден покорил шведский остров Готланд. В 1402 г. орденские власти выкупили у Сигизмунда Люксембургского так называемую Новую Марку, охватывая Польшу с северо-запада, вступили также во владение, в результате залогов, некоторыми северными землями Польского королевства (Добжинская земля). Одновременно Орден укреплял свои позиции в раздробленной территориально Ливонии, намереваясь начать экспансию на Новгород Великий. Эти действия таили в себе большую опасность как для Литвы, охватываемой, как обручем, с северо-востока и запада, так и для Польши. В Восточной Европе встала, таким образом, дилемма “кто — кого”, и в складывавшейся политической обстановке было важно, какие позиции займет польско-литовская монархия.

Когда попытки мирных переговоров оказались безуспешными, а власть в Ордене с 1407 г. перешли к энергичному и экспансивному великому магистру Ульриху фон Юнгингену, стало неизбежным вооруженное столкновение Ордена с Польшей и Литвой, которые олицетворяли собой новые политические и социальные факторы и идеологические воззрения, получившие выражение в доктрине обращения язычников в христианство без применения насилия, с признанием их права на мирное существование. Орден же представлял устаревшую средневековую доктрину принудительного обращения в католицизм, не только обосновывающую “создание условий” для миссии, но и позволяющую захватывать языческие территории и порабощать их жителей.

Причиной начала так называемой Великой войны — первого крупного вооруженного столкновения Польши и Литвы с Тевтонским орденом — единодушно считается покорение и угнетение орденскими властями к 1409 г. Жемайтии, что привело к началу восстания, которое политически поддержали польский король Ягелло и великий князь литовский Витовт.

Великий магистр Тевтонского ордена Ульрих фон Юнгинген, предвосхищая возможность военной поддержки Литвы со стороны Польши, решил напасть на Ягелло. Тевтонский орден развязал вооруженную агрессию против совершенно не подготовленной к войне Польши в августе 1409 года. Поэтому первый этап Великой войны проходил под знаком превосходства тевтонских сил, которые временно заняли некоторые польские земли (Добжинская земля, северная Куявия).

Ягелло не оказал достойного сопротивления, к тому же войска Витовта могли прибыть в район боевых действий лишь на следующий год. Собранные наспех силы польского ополчения осенью 1409 г. смогли лишь частично вернуть утраченные территории в Куявии, поэтому король охотно согласился на девятимесячное перемирие (до 24 июня 1410 г.), которому способствовало посредничество чешского короля Вацлава Люксембургского. Не осуществив полную концентрацию польских и литовских сил, поздней осенью нельзя было продолжать кампанию в Пруссии, тем более что Тевтонский орден рассчитывал привлечь на свою сторону Витовта и изолировать Польшу. Однако эти расчеты оказались неверными, равно как и безуспешная попытка чешского посредничества. Вацлав Люксембургский в дальнейшем встал на позицию признаний права Ордена на всю Литву и запрещения Польше оказывать помощь “неверным” в Литве.

Польша и Литва зимой и весной 1410 г. начали широко задуманную подготовку к совместной кампании против Ордена после 24 июня, — кампании, которая должна была привести объединенные армии на поля Грюнвальда. Военная кампания 1410 г. и Грюнвальдская битва уже многие годы являются предметом интенсивных и углубленных исследований польских историков. Продолжительное время господствовали взгляды С. Кучинского, автора обширной монографии.3 Эта работа вызвала оживленную полемику, в которую включился и ее автор. Слабость его выводов заключалась в отсутствии полного анализа источников — основных летописных свидетельств (прежде всего так называемой Cronica conflictus и “Annales” Я. Длугоша), а также в недостаточном использовании материалов раскопок на поле боя под Грюнвальдом.

Невыясненными оставались вопросы о количестве войск и вооружения обеих воюющих сторон. Эти проблемы в последние годы освещены в работах лодзинских археологов и специалистов по оружию, работающих под руководством проф. А. Надольского.4 Он организовал коллектив, который с 1979 г. ведет раскопки на месте Грюнвальдской битвы. Работы шведского исследователя С. Экдаля о тевтонских отрядах и об источниках, касающихся Грюнвальда, также внесли много нового в исследование темы,5 которая, однако, не раскрыта полностью. Соответствующие исследования в Польше продолжаются, создано даже новое периодическое издание “Studia grunwaldzkie” (“Грюнвальдские исследования”).

В уже проведенных исследованиях была сделана попытка выяснить экономический и военный потенциал воюющих сторон весной 1410 года. По размерам территории Польское королевство (240 тыс. кв. км) и Великое княжество Литовское (1100 тыс. кв. км) значительно превосходили земли прусского Ордена (58 тыс. кв. км). По числу населения польско-литовская сторона (около 1800 тыс. человек в Польше, около 300 тыс. — в этнографической Литве, для входивших в ее состав русских земель нет данных) также имела превосходство над тевтонцами (около 500 тыс. человек). Но это подавляющее территориально-демографическое превосходство уравновешивалось более четкой организацией и более высоким уровнем урбанизированности Пруссии и ее богатыми финансовыми ресурсами. Тевтонский орден мог также рассчитывать на помощь ливонской и немецкой ветвей, а также Люксембургов Чехии и Венгрии, мог провести набор наемников за деньги. Польша и Литва такими возможностями не обладали. Ядром польских и литовских сил являлось конное ополчение шляхты или литовско-русских бояр, горожане и крестьяне (в рыцарских отрядах и немногочисленной пехоте).

Определение численного состава вооруженных сил Польши и Литвы, готовых к летнему походу 1410 г., весьма условно и указывает лишь на имевшиеся возможности: Польша — около 18 тыс. конницы, главным образом шляхетской, небольшое число наемников и около 12 тыс. обозных, мастеровых и представителей других вспомогательных служб — всего около 30 тыс. человек, вставших под родовые и земские хоругви не менее 50. Великое княжество Литовское — приблизительные оценочные данные, в частности 3. Сперальского,6 предполагают возможность набора около 11 тыс. конников в 40 хоругвях, состоящих из литовских, жемайтских и русских бояр с определенным количеством крестьянского элемента в роли боярской службы или в немногочисленных пеших отрядах. Следовательно, на долю Польши приходилось 2/3, а на долю Великого княжества около 1/3 конницы. Таким образом, вся польско-литовская армия могла насчитывать около 41 тыс. конников и некоторое количество пехоты, численность которой неизвестна. Эта армия была не только самой крупной за всю историю средневековой Польши и Литвы, но и Европы того времени.

В польской армии преобладал католический славянский элемент, прежде всего польский, было немного русских, еще меньше чехов и немцев (среди рыцарства или пеших горожан). Армия Великого княжества Литовского в этническом отношении была более сложной. Некоторые исследователи считают, что около 1/3 ее составляли балтийские литовцы и жмудины, а около 2/3 — русины, около 1 тыс. татар Джалалэддина. Часть воинов этой армия исповедовала католицизм, часть — православие, а остальные — татары, часть жмудинов и литовцев — были язычниками, что облегчало тевтонцам антиягеллонскую пропаганду.

Вооружение польской армии отвечало западноевропейским нормам (доспехи, холодное оружие — копья и мечи, арбалеты). Литовско-русские отряды имели более легкое оружие, в частности легкие пики и луки вместо копий и арбалетов, а также более легких коней, что обеспечивало конным отрядам большую маневренность. Весьма важным фактором была убежденность в необходимости решительного сражения со столь опасным врагом, угрожающим существованию государственной независимости (Литва), безопасности и политической роли “малой родины”, в частности северных земель Польши. Поэтому все исследователи говорят о высоком боевом духе польско-литовской армии, что оказало значительное влияние на ход многочасового сражения.

Враг — войска Ордена — располагал мощными вооруженными силами. По оценкам исследователей, сделанным в последнее время, у него насчитывалось около 16 тыс. конницы и около 5 тыс, пехоты, а если добавить несколько тысяч обозной челяди, то общее число достигало около 25 тыс. человек. Одних только тевтонских братьев насчитывалось около 500, но именно они были на командных постах, возглавляли “знамена”, отряды, состоящие из служебного рыцарства (светского), сельских старост (солтысов) и крестьян, а также ратников из больших городов, рыцарей из Западной Европы и около 3700 наемников из Силезии и Чехии.

Этнический состав этой армии был, однако, весьма сложным. Немецкий элемент, разумеется, преобладал в Ордене, а также среди определенной части рыцарей и наемников, горожан и крестьян. Но значительна была и роль славянского — поляков и кашубов, — а также балтийского элемента — пруссов из восточных районов Пруссии. Пропорции этих трех этнических групп — немецкой, славянской и балтийской — нельзя установить (возможно, по 1/3 каждая), но общий тон этой армии задавал немецкий элемент благодари командной роли, языку команд и песнопений на поле боя.

В вопрос о вооружении армии Ордена польские исследования внесли ряд уточнений: оно было похоже на польские или западноевропейские стандарты с некоторыми особенностями, заимствованными у пруссов (шлемы, щиты) и литовцев (пики). Тевтонская армия располагала большим числом арбалетов, а также артиллерией, которую намеревалась использовать в начале сражения. Крестоносцы обладали также значительным боевым опытом, полученным в сражениях с Литвой и на Балтике.

Моральный дух этой армии тоже был достаточно высок: идеология государства, осуществляющего миссию, была еще достаточно сильна в Пруссии и склоняла к лояльности большинство подданных Ордена. Поэтому противник польско-литовской стороны, несмотря на то, что он уступал ей почти на треть по численности, был достаточно грозным, располагая лучшим боевым оснащением по сравнению с легковооруженными литовско-русскими силами, а также имея большой боевой опыт, подкрепляемый хорошей организованностью и дисциплиной.

Важен вопрос, кто были главные военачальники воюющих сторон. Если войсками тевтонской стороны командовал великий магистр Ульрих фон Юнгинген, запальчивый воин, но хороший тактик, вопрос, кто был главным военачальником польско-литовской стороны, остается предметом многолетней дискуссии. Одни считают, что это был Ягелло, другие — Витовт, а может быть, даже и краковский мечник Зындрам из Машковиц. Можно сказать, что большинство исследователей с Кубинским во главе,7 используя источники, полностью исключает Зындрама из Машковиц, а главнокомандующим обеими армиями считает Ягелло — воина, опытного в сражениях с Орденом, Москвой и татарами, знакомого с военной тактикой как восточной, так и тевтонской. Конечно, Ягелло, командовавший армией Польского королевства, считался с мнениями командиров во главе с Витовтом, командовавшим литовско-русской армией. Но главное руководство обеими армиями было в руках опытного и талантливого вождя — Ягелло, поддерживаемого им же подобранными командирами и соратниками. Это не могло не повлиять на концепцию всей кампании, генерального сражения и его хода, в котором с блеском проявился настоящий полководческий гений короля.

Сегодня хорошо известно, что концепция летней кампании 1410 г. была заранее тщательно продумана Ягелло и другими командирами во главе с Витовтом. Она заключалась в новаторской идее сконцентрировать большинство вооруженных сил в одном пункте, чтобы оттуда после 24 июня нанести сокрушительный удар в сердце тевтонского государства — его столицу Мальборк. Одновременно планировалось создать видимость атаки рассеянными силами с нескольких сторон на Пруссию. Поэтому великий магистр счел необходимым рассредоточить собственные вооруженные силы почти на всем польско-литовском пограничье, а особенно в южной зоне Гданьского Поморья вдоль Вислы, и именно туда во второй половине июня стянул значительные силы (район Свеце).

В то же самое время до 30 июня 1410 г. была осуществлена концентрация польской и литовской армий на правом берегу Вислы, в Мазовии около Червиньска, что позволило им совершить марш на север в направлении Пруссии. Попытки ведения переговоров, предпринятые по инициативе послов венгерского короля Сигизмунда Люксембургского, не принесли результатов, поскольку Ягелло потребовал от Ордена отказаться от своих притязаний на Жемайтию и возвратить польскую Добжинскую землю. Таким образом, главной политической целью вооруженной кампании Польши и Литвы было приостановление экспансии крестоносцев в отношении Жемайтии (и вообще Литвы), а также против северных польских земель, причем без попытки ликвидировать существование Тевтонского ордена в Пруссии.

Эти переговоры ненадолго прервали поход великой армии, которая вступила в границы Пруссии, устремляясь к бродам на реке Дрвенца около замка в Кужентнике. Здесь выяснилось, что великий магистр сумел все же перебросить значительные силы с левого берега Вислы и неожиданно для наступавших перекрыл дорогу. Поэтому Ягелло принял решение немедленно отступить из-под Кужентника и направить всю армию на восток, чтобы обойти Дрвенцу и ее истоки в районе Оструды. Этот план был осуществлен. 13 июля польская и литовская армии заняли по пути городок и замок Домбрувно, беженцы из которого известили великого магистра о направлении марша войск Ягелло. В ночь на 15 июля они двинулись дальше в северо-восточном направлении и остановились поблизости озера Лубень, намереваясь после утреннего отдыха на его берегу следовать через село Стембарк (Танненберг) на Ольштынек — Оструду к истокам Дрвенцы.

Однако армия Ордена, которая пришла сюда, по всей вероятности, ранним утром 15 июля, хотя без некоторых своих отрядов (в частности, без опаздывающих наемников и группы войск с Гданьского Поморья), расположилась лагерем, вероятнее всего, между селами Стембарк и Грюнефельде, названным потом Грюнвальдом. В последнее время некоторые ученые (С. Экдаль) считают, что армия Ордена была размещена вдоль дороги Грюнвальд — Лодвигово, фронтом на восток, но до сих пор нет доказательств этого.

Скорее всего, войска Ордена были размещены между селами Стембарк и Лодвигово вместе с пушками и пехотой, поскольку великий магистр намеревался заставить войска Ягелло принять оборонительно-наступательную битву на склоне в долину, что было выгодно для армии Ордена. Следовательно, сначала он был намерен использовать артиллерию и пехоту с легкой конницей, за которой стояла тяжелая конница, выделив около 16 отрядов в качестве резерва для следующей фазы сражения. Это свидетельствовало о продуманном стратегическом замысле великого магистра. Отряды Ордена стояли под не менее чем 51 “знаменем” во главе с флюгером (гонфаноном) великого магистра с крестом Ордена.

Ягелло быстро разобрался в невыгодной для него обстановке на поле будущей битвы, поэтому несколько часов задерживал выступление в поход войск из лесов у озера Лубень. Лишь после концентрации всех сил и обследования местности он приказал развертывать боевые порядки шириной в 2,5 км между селами Лодвигово и Стембарк ближе к лесу. Польскими отрядами на левом фланге командовал Зындрам из Машковиц, литовско-русскими на правом фланге — Витовт. Часть конных отрядов была, однако, оставлена в тылу у озера Лубень в резерве. Пехота и артиллерия не учитывались Ягелло в плане сражения, которое рассматривалось как типичный средневековый бой конницы с конницей.

Польские отряды (всего около 30 тыс. человек) в так называемом колонном строю вступили в бой под родовыми или прежде всего земскими хоругвями, которых насчитывалось около 50. Литовско-русские отряды (приблизительно 11 тыс. конников) тоже выступили в колонном строю под 40 хоругвями. Достоверно установлено, что командиром хоругви Виленской земли был воевода Петр Гаштолт. Командование над тремя смоленскими отрядами принял князь Семен Лингвен, брат Ягелло. Татарские отряды были расставлены на правом фланге в качестве форпоста вместе с легковооруженными литовско-русскими отрядами.

Сам Ягелло как главнокомандующий всей армии Польши и Литвы предусмотрительно не намеревался включаться в вооруженную борьбу, со стороны наблюдая за ее ходом. Он намеренно, тактически оправданно медлил и не подавал сигнал к бою. Тогда великий магистр прислал к нему своих людей с двумя мечами для Ягелло и Витовта, вызвал их на бой (эти мечи до середины XIX в. находились в собраниях Чарторыских в Пулавах, потом были конфискованы царскими властями и пропали). Ягелло и Ватовт спокойно восприняли этот оскорбительный вызов, который потом столетиями воспринимался поляками как символ тевтонского высокомерия и наглости. Великий магистр одновременно приказал отвести свои войска в долину Великого Потока, что дало больше места атакующим.

И вот тогда, около полудня, началось сражение с тевтонцами объединенных армий Польши и Литвы, продолжавшееся 6-7 часов. О его ходе имеются общие, неполные летописные данные, многие вопросы остаются еще не выясненными и дискуссионными. Битву начали легковооруженные литовские воины, находившиеся на правом фланге, поддерживаемые польскими наемными силами и форпостами с левого фланга. Эта атака смела тевтонскую артиллерию (бомбарды) и стрелков, замысел великого магистра использовать поначалу огнестрельное оружие и пехоту потерпел крах. В результате этого битва вскоре превратилась в столкновение конницы с конницей, согласно концепции Ягелло, причем в рукопашный бой включилась конница с обоих флангов.

Известно, что через некоторое время тевтонские войска стали теснить правофланговую литовскую группировку, которая начала отступать и частично покидать поле боя. До сих пор неясно, было ли бегство литовско-русских войск полностью или частично мнимым, по татарскому образцу (как предполагает С. Экдаль).8 Во всяком случае, часть из них (смоленские отряды) пробилась к левому польскому флангу или же укрылась среди резервных отрядов в лесу, часть бросилась врассыпную, увлекла за собой крупные силы тевтонцев с левого фланга, которые непредусмотрительно пустились в погоню в северо-восточном направлении, нанося большие потери преследуемым войскам. Это, впрочем, отвлекло силы крестоносцев от польского левого фланга, которому в дальнейшем пришлось вынести главную тяжесть сражения.

Несмотря на то, что Ягелло укрепил его резервными отрядами, польские силы оказались в критическом положении, особенно когда упало большое знамя с Белым орлом. Однако кризис был преодолен, и возвращающаяся из погони за литовско-русскими отрядами тевтонская тяжелая конница нашла положение совсем критическим для правого фланга Ордена, силы которого отступали под натиском Ягелло в западном направлении, а частично оказались окруженными. Великий магистр тогда принял неожиданное решение. Он стремительно отвел в тыл 16 отрядов, чтобы с фланга атаковать побеждающую уже польскую армию. Но этот маневр был вовремя распознан Ягелло и другими польскими командирами, выставившими усиленные заслоны против этой группировки противника.

К вечеру наступила предпоследняя кровавая фаза битвы, когда польские войска, по всей вероятности поддержанные также литовско-русскими отрядами, разгромили вспомогательные отряды Ордена, великий магистр Ульрих фон Юнгинген и главные сановники Ордена погибли. В этой фазе битвы капитулировали “знамена” Хелминской земли, позже тевтонские власти сочли это изменой своих подданных. Результат сражения был предрешен, но часть тевтонских конников вырвалась из окружения и укрылась в обозе между Стембарком и Грюнвальдом, намереваясь там под защитой конных повозок организовать оборону с использованием артиллерии и пехоты. Часть этих обращенных в бегство конников преследовала легкая татарская и литовско-русская конница. Попытка обороны тевтонского лагеря оказалась неудачной, пехотные отряды из армии Ягелло, то есть вооруженные крестьяне, пошли на штурм, завершившийся сокрушительным поражением тевтонских сил.

Битва закончилась вечером полным триумфом польской и литовской армий. В ней погибло 203 орденских брата вместе с командным составом и несколько тысяч воинов из тевтонских войск, более десяти тысяч было пленено, но большинство, прежде всего прусское рыцарство и горожан, Ягелло отпустил домой. В армии короля самые значительные потери понесли литовско-русские отряды, особенно в первой фазе сражения.

Причины этой необыкновенной победы Польши и Литвы сложны. Сегодня мы ищем их прежде всего в ошибках командования Ордена и командирских качествах Ягелло. Великий магистр был поставлен в тупик слишком быстрой концентрацией вооруженных сил противника. Кроме того, ему не хватило терпения дождаться, когда подоспеют подкрепления с Гданьского Поморья, что существенно ослабило боевую мощь войск Ордена.

На польско-Литовской стороне был не только численный перевес и превосходство боевого духа войск, но и настойчивая последовательность в выполнении боевых задач, направленных на окружение и уничтожение врага. Автором концепции сражения был Ягелло при непосредственном участии Витовта и польских командиров, причем их замысел предполагал ведение боя по средневековому образцу: борьбу польской и литовско-русской конницы с тевтонской с задачей оттеснить последнюю на запад и окружить, а затем истребить либо взять в плен. Особого внимания заслуживает применение тактики видимого отступления, дававшей возможность обеспечить необходимую передышку как для польских воинов, так и для их боевых коней. Тактическая мобильность позволяла в нужный момент перегруппировать войска, численно укрепить отряды на опасных участках.

Применение в первой фазе битвы легковооруженной литовско-татарской конницы и пресечение попытки врага применить артиллерию и пехотных стрелкой свидетельствуют о полководческом таланте главнокомандующего. Он не растерялся и не пал духом, когда началось беспорядочное отступление литовско-русского фланга, не отказался от осуществления поставленной задачи, потому что имел в своем распоряжении достаточные резервы как польских, так и литовско-русских конников. Это позволило устоять в наиболее критические моменты битвы, когда упало знамя с Белым орлом или когда пришлось отражать фланговую атаку 16 отрядов великого магистра. Концепция окружения значительной части неприятельской армия, а затем штурма орденского лагеря была осуществлена.

Без Ягелло не было бы такого Грюнвальда — так предполагают некоторые исследователи (с Кучинским во главе). Но ни в коей степени не отказывая польскому королю в его роли вождя, надо сказать, что осуществление его военного замысла было возможно только благодаря железной воле всей армии, как литовско-русской, так и польской, лишь в небольшой степени поддерживаемой наемными силезско-чешскими отрядами. Боевой вклад сначала литовско-русских бояр, а затем рыцарей из Малой Польши, Великой Польши и Червонной Руси, а в последней фазе битвы пеших воинов этих земель был необходимой гарантией конечной победы. Их мужество и стойкость в многочасовом сражении, то, что они не поддались настроениям отчаяния или паники в самой критической, послеполуденной фазе сражения, стали необходимым условием успеха их вождя, крупнейшего и беспримерного военного успеха Польского королевства и Литвы — победы над Тевтонским орденом.

Остается выяснить весьма существенный вопрос: каковы были последствия великой победы над Орденом для Польши и Литвы. Масштабы этой победы были неожиданными для самого польско-литовского командования — Ягелло и Витовта, а также их приближенных. Стало ясно, что реально осуществимы не только первоначальные цели борьбы (отпор экспансии Ордена против ягеллонской монархии, сохранение Литвой Жемайтии), но и вообще ликвидация самого тевтонского государства в Пруссии при условии получения поддержки и признания со стороны его подданных — прусских сословий. Другим последствием победы стало начало дипломатической и пропагандистской акции в Западной Европе, направленной против обвинения Польши тевтонскими властями в том, что она ведет вооруженную борьбу с духовной корпорацией, осуществляющей высокую миссию на благо христианства, что в этой борьбе она прибегает к помощи “язычников” во главе с “сарацинами”, то есть татарами или схизматическими противниками католической веры.

Обе эти цели с 16 июля начали реализовываться, причем главным стал вопрос овладения всем тевтонским государством, взятие его столицы Мальборка и привлечение на сторону Польши и Литвы прусских сословий. Осуществлению этой последней затеи (за исключением Восточной Пруссии с Кёнигсбергом) способствовали “послегрюнвальдский шок” и надежды сословий на хозяйственные и государственно-правовые уступки со стороны Ягелло. Более сложным оказалось взятке замка в Мальборке. Ягелло, в течение трех дней находившийся на поле боя или где-то поблизости, без промедления направил легковооруженные отряды, в том числе татар, к Мальборку, к которому они подошли самое позднее 22 июля. Но ворота замка были крепко заперты, светский командор Генрих фон Плауэн успел уже с 18 июля9 подготовиться к обороне.

25 июля подоспели главные силы армии Польши и Литвы с Ягелло и Витовтом, началась 7-недельная осада замка, которая, однако, оказалась безуспешной из-за отсутствия достаточного количества артиллерии и осадных машин. Плауэн, избранный великим магистром, не намеревался принимать новые требования Польши и Литвы: уступить не только Жемайтию и Добжинскую землю, но и Гданьское Поморье, Хелминскую землю и Повислье с Мальборком. Литва рассчитывала получить северо-восточные территории Пруссии (очевидно, на правом берегу Преголы с устьем Немана и Клайпедой), а Мазовия — ее южные районы, то есть Мазуры. Следовательно, Ордену оставалась лишь часть центральной Пруссии с Кёнигсбергом.

Плауэн ждал ответа на его призывы о вооруженной помощи, направляемые после 22 июля к Германской империи, а также Сигизмунду и Вацлаву Люксембургским. Он заявлял, что Ягелло с Витовтом заняли и разоряют Пруссию с помощью “сарацинов”, для которых хотят покорить прусское государство. Но реальную помощь Ордену оказала сначала тевтонская Ливония, которая в сентябре, угрожая польским и литовским селам в Пруссии, вынудила к отступлению войска Витовта и Ягелло из-под стен Мальборка. Позже Ягелло стал концентрировать свои силы на территории Куявии.

В октябре на Гданьское Поморье подошли вспомогательные отряды Ордена из Германии. Их удалось разбить в битве под Короновом (10 октября), которая, как и другие успехи местного значения, не смогла предотвратить возвращения Плауэном большинства прусских городов и земель. Кроме того, на территорию южной Польши в середине октября совершили из Словакии вооруженную диверсию войска Сигизмунда Люксембургского, что создало для Ягелло угрозу войны на два фронта. Поэтому в январе 1411 г. начались мирные переговоры с Плауэном. Они привели к заключению 1 февраля 1411 г. мирного договора в Торуни.

В договоре речь шла не о ликвидации господства Ордена или подчинении большинства поморско-прусских земель Польше и Литве, а о Жемайтии — основной цели польско-литовской борьбы до 15 июля 1410 года. Четвертый пункт договора констатировал, что как Ягелло, так и Витовт вправе пожизненно обладать Жемайтией, которая после их смерти должна беспрепятственно вернуться под власть Ордена. Остальные же замки, города и земли, взятые обеими сторонами, должны быть немедленно возвращены их прежним владельцам. Несмотря на компромиссный характер пункта, касающегося Жемайтии, все же она оставалась под властью Литвы, которая добровольно не согласилась бы отдать ее тевтонским властям.10 Поэтому можно сказать, что положения Торуньского договора 1411 г. в значительной степени реализовали первоначальные цели вооруженной польско-литовской кампании.

Можно ли считать, что договор 1411 г. был действительно “невыигранным миром” для Польши и Литвы, как утверждает большинство исследователей? Разумеется, нельзя, поскольку он давал, в конце концов, в значительной степени то, за что Польша и Литва боролись с осени 1409 г., то есть за освобождение Жемайтии и Добжинской земли, а также за предотвращение угрозы для Куявии и северной Мазовии. Осуществление этих целей было возможно только благодаря последствиям Грюнвальдской победы, которые явно повлияли на готовность Плауэна заключить соглашение с Польшей и Литвой.

Следовательно, договор 1411 г. документально закреплял факт отступления Ордена с его до сих пор нерушимой позиции на Балтийском море и приостановление его экспансии по отношению к землям Литвы и Польского королевства. Он открыл этап дальнейшей вооруженной борьбы Польши и Литвы с Орденом, продолжавшейся с 1414 до 1422 г., когда Литва окончательно добилась отказа Ордена от притязаний на Жемайтию и территории на Немане.

В середине XV в. Польша снискала себе нового союзника в прусских сословиях, которые в 1454 г. сдались Польше. В результате в Торуньском договоре 1466 г. была закреплена польская власть на нижней Висле (так называемая Королевская Пруссия), а остальные земли орденский Пруссии с Кенигсбергом перешли под косвенную, ленную власть Польши.

В этих полувековых переменах и противостояниях значительную роль играли результаты Великой войны и Грюнвальда, приведшие к экономическому и финансовому ослаблению Пруссии, вступившей в полосу внутреннего кризиса. Их итогом стало ослабление политической и военной мощи прусской ветви Ордена, обреченной с этих пор на помощь прусских сословий, что в свою очередь открыло путь к политической эмансипации и подорвало автократическую власть Ордена в результате основания в 1440 г. конфедерации прусских земель и городов (Прусского Союза). Это привело к подчинению прусских сословий Польше и ликвидации самостоятельности ордена в 1466 году.

В заключение добавим, что исследования Великой войны и венчающей ее Грюнвальдской битвы довольно живо ведутся в польской историографии, в Германии и других странах. Следует ожидать пересмотра ряда положений, касающихся как общих вопросов этой войны, так и хода самой битвы. Более того, расширяется изучение традиций Грюнвальда в историографии и историческом сознании Польши периода позднего средневековья, а также в старопольский период (XVI—XVII вв.). Эти исследования касаются также обновления традиций Грюнвальда как источника надежды и веры в условиях непрекращающегося влияния идеологии прусского государства Гогенцоллернов в XIX в;, идентифицирующегося с прошлым Ордена в Пруссии как экспансивного предшественника с антипольским лицом.

Определенную роль сыграли при этом польские произведения живописи (“Битва под Грюнвальдом” Я. Матейко) и художественной литературы (“Крестоносцы” Г. Сенкевича), которые приблизили к массам образ Грюнвальда, а с 1943 г. грюнвальдские традиции приобрели также международный характер (совместные действия славянского мира против гитлеровской Германии, причем взятие Берлина в 1945 г. отождествлялось с победой в 1410 г.), стали событием европейского масштаба, сыгравшим значительную роль и истории народов, живущих на Висле, Немане, Вилии, Двине и Днепре, и оказавшим существенное влияние на дальнейшее формирование их судеб.
Всадник
Тема рыцарского турнира часто встречается в литературе XIII в., особенно в первой половине столетия; и хотя эта литература является творением клириков и пребывает под влиянием их идеологии, тем не менее она в полной мере отражает страсть рыцарей к игре, правила которой соответствуют их собственной системе ценностей.

История Гильома ле Марешаля (ок. 1226) дает выразительный портрет амбивалентных героев этой литературы, растрачивающих в неразумной щедрости (fole largece) полученные в качестве выкупов суммы, устремляющихся в погоню за славой, суетной славой (vaine gloire), как называют ее клирики, в поисках почестей (Jos) и наград (pris), жаждущих не столько убийств, сколько моря крови, чтобы видеть, как алая кровь (sang vermeil) окрасит траву и одежды (17).

Турнир является одним из основных эпизодов произведения Жана Ренара Роман о Розе, или о Гильоме де Доле (18). Главную роль в нем играет «призрак славы, что мерещится рыцарям, принимающим участие в турнирах» (19). Они думают только о том, как бы «отличиться с оружием в руках». Состязание на копьях представляет собой бесконечный обмен ударами, от которых содрогаются и бойцы, и зрители, раскалываются щиты и шлемы, ломаются копья и раздираются одежды, получают ушибы и переломы рыцари, однако никто не погибает и даже, похоже, не получает ран. Не только жажда славы, но и стремление к выгоде обуревает участников турнира: «Ах! если бы вы только видели, сколько пленников ведут со всех сторон к лагерю каждого из бойцов! Сколько барыша для одних и сколько потерь для других!» Однако все, что сказано о стремлении к выгоде, не относится к Гильому, ибо, хотя он и победитель, он выказал свою щедрость: «Гильом, одетый в худое платье, довольствовался только славой: едва состязания завершились, он без промедленья отдал все, и лошадей, и оружие, герольдам». Вместе со славой (Гильом восемь раз принимал участие в состязаниях на копьях, победил всех своих противников, выиграл семь скакунов, а восьмого оставил сопернику из уважения к его мужеству) он завоевал и любовь, хотя любовь он заслужил, скорее, благодаря своей красоте, нежели отваге («одно только его открытое лицо снискало ему любовь многих и многих дам»), и великолепное пиршество («они увидели, что на скатертях стояли добрые вина и блюда, среди которых каждый мог найти то, что ему по вкусу»). Если это, вполне положительное, описание соответствует картине нравов рыцарей—участников турниров, нарисованной Жаком де Витри в качестве примера отрицательного, отметим, что, по крайней мере, один из грехов — грех скорби — никак не присущ Гильому де Долю и его товарищам. («Герой же наш вовсе не был опечален...», «Гильом сел среди своих радостных и веселых товарищей».)

Окассен в песне-сказке Окассен и Николетта без колебаний отдает предпочтение Аду, который клирики, подобно Жаку де Витри, сулят рыцарям, участвующим в турнирах; он не хочет в Рай, куда попадают только «старые попы, и дряхлые калеки, и убогие... и те, кто умирает от голода, жажды, холода и нищеты». Он заявляет: «В Ад я хочу, ибо в Ад уходят прилежные ученые, доблестные рыцари, павшие на турнирах и в грозных сражениях, и славные воины, и благородные люди...» (20) Зато Рютбеф в Новом заморском плаче, делая смотр всем сословиям мира с целью изобличить их пороки, обширное место между баронами и «молодыми оруженосцами с пушком на лице» отводит участникам турниров: «Вы, завсегдатаи турниров, те, кто зимой отправляется мерзнуть в поисках состязаний, дабы принять участие в них, какое же великое безумство вы совершаете! Вы растрачиваете, проматываете ваше время и вашу жизнь, и не только вашу, но и других, не делая различий. Вы отказываетесь от ядрышка ради скорлупки, от Рая ради суетной славы» (21).

А как обстоят дела, когда от турниров «литературных» мы переходим к турнирам «реальным»? Надо признать, информация, поставляемая литературными текстами, наиболее достоверна, и оценка реальных, исторических турниров во многом основана именно на них. Жорж Дюби, которому мы обязаны лучшим описанием и объяснением «системы» турниров, исходит прежде всего из Истории графов Фландрских Ламберта из Ардра (22) и Истории Гильома ле Марешаля; и, разумеется, объяснения его основаны на изучении непосредственно той среды, в которой жили и сражались на турнирах рыцари.

Турнир — дело молодых, холостых рыцарей. Жак де Витри об этом не упоминает, но можно предположить, что это лишь отягощает вину рыцарей, участвующих в состязаниях. В мире, где обязанностью мирянина является вступить в брак и произвести потомство, в то время как целибат, по крайней мере после григорианской реформы, является привилегией клириков, молодой, принимающий участие в турнире рыцарь уже совершает грех. Ведь целибат должен идти рука об руку с девственностью, а рыцарь во время турнира ищет случая завязать знакомство с женщинами: «Турниры стали школой крутуазных манер... каждый знал, что во время турнира можно завоевать любовь дамы» (Ж. Дюби). Действительно, во время турнира, пусть даже и под недовольным взором Церкви, мог подвернуться случай жениться; турнир даже называли «ярмаркой женихов». В одном, отнюдь не набожном фаблио, в Сказе о дураках, показана связь между турниром и браком (23).

Для молодых людей турнир является и тренировкой, и «необходимой отдушиной», «предохранительным клапаном», «полем для разрядки». Но в начале XIII в. Церковь приглашает праздно разъезжающих рыцарей принять участие в спектакле ее собственной постановки, где воинские упражнения получат церковное благословение; речь идет о крестовом походе. Жак де Витри, сам бывший епископом Акры, высоко ценил крестоносцев и поместил их чуть ли не во главу своего списка «сословий»; он более, чем другие, проникнут идеей крестовых походов. Святой Бернар, пропагандирующий идею священного воинства в своей Похвале новому воинству (De laude novae militiae), также принадлежит к тем, кто в период, когда мода на турниры еще не родилась, оплакивает жажду рыцарей добиться суетной славы. Ему становится страшно при виде «челядинцев», «отрядов» молодых рыцарей, слоняющихся в поисках драк, как это случилось в Клерво. Турнир, таким образом, становится своего рода «командным спортом». Церковь поощряет благочестивые ассоциации, но порицает сообщества, объединенные иными, нежели религиозные, целями, сообщества, создающиеся ради насилия или извлечения прибыли (корпорации), и борется с этими пособниками Дьявола. На турнире ищут не только любви и возможности отличиться в силе, но и денег. Никто лучше Жоржа Дюби не сумел выявить экономическое значение этих состязаний, именовавшихся в те времена тем же словом, что и ярмарка: nundinae. Целью состязаний являлся захват людей, лошадей и оружия. Турнир становился местом обогащения и обнищания, перераспределения богатств, сравнимых с перемещением ценностей, происходившим в мире ярмарок и торговцев.

Во время турниров также активно осуществлялся денежный обмен, точнее — поскольку наличных денег в обращении было не слишком много — шла сложная игра ссуд, залогов, контрактов, долговых обязательств, обещаний, «как это бывает в конце ярмарки» (Ж. Дюби). Таким образом, Церковь видит, что участники турниров охвачены страстью не только к кровопролитию, но и к обогащению; турнир становится местом финансовой активности менял, конкурирующих с церковниками, собирающими пожертвования. «Если еще недавно слой населения, который священники почитали необходимым держать под своим контролем, совершал благочестивые дарения, то в XII столетии деньги эти стали растрачиваться на турнирах. В этом экономическом факторе Церковь усматривает еще одну, дополнительную, причину, побудившую ее со всей силой обрушиться на рыцарские игры, ибо деньги, растрачиваемые рыцарями во время этих игр, составляют конкуренцию милостыне, а также потому, что они демонстрируют единственное уязвимое место, через которое дух стяжательства может внедриться в ментальность аристократов» (Ж. Дюби).

Понятно, почему Церковь столь сурово обрушивается на турниры: они задевают ее интересы — как духовные, так и материальные. Начиная с 1130 г. соборы в Реймсе и в Клермоне, где присутствует папа Иннокентий IV, осуждают «эти жалкие сборища или ярмарки», которые III Латеранский собор в 1179 г. уже называет своим именем: турниры. Однако oratores (молящиеся) не осуждают огульно всех bellatores (воюющих), погибших на турнирном поле. Разумеется, как напоминает Жак де Витри, Церковь отказывает им в христианском погребении. Однако она предоставляет им возможность «покаяния и причащения перед смертью».

Exemplum Жака де Витри - лишь одно из множества свидетельств, отражающих борьбу oratores против bellatores. Эта борьба занимает свое место в продолжительном соперничестве двух первых «сословий» средневекового общества, ибо Церковь упрекает рыцарей, участвующих в турнирах, не только в совершении грехов, присущих их сословию, но также в том, что они, если можно так сказать, выходят за пределы своих сословных прегрешений, гоняясь за наживой и открыто злоупотребляя своим холостяцким состоянием.

В поворотный момент истории, на переходе от XII к XIII в., Церковь по умолчанию возводит вокруг турниров стену особо враждебного отношения. Турнир заменяет крестовый поход, деньги растекаются за пределы ярмарочного поля, однако идут не на нужды благочестия, а на развлечения.

Классификационные схемы, в которых традиционные постулаты веры сочетаются с порожденными обстоятельствами новшествами, как нельзя лучше отражают эту борьбу сословий и поддерживают непререкаемый авторитет церковной идеологии. Совмещение семиступенчатой последовательности смертных грехов и классификации общества по «сословиям» позволяет oratores с начала XIII в. эффективно, особенно в теоретическом плане, бороться против новой игры bellatores — против турниров.
Это текстовая версия — только основной контент. Для просмотра полной версии этой страницы, пожалуйста, нажмите сюда.
Русская версия Invision Power Board © 2001-2025 Invision Power Services, Inc.